— Слышишь, милая? Болгария спокон веков много детей рожала. Это благодать божия!.. Ну, пой дальше!
Любил он слушать и церковные песнопения.
— Дончо, Аврам, спойте «Достойно», как вас учил Мироновский.
— «Достойно есть»?
— Вот, вот.
Те запоют. А он, махнув рукой, скажет:
— Знаешь, милая! Как игумен отец Иероним и мать Миродия, монахиня, та, что филибейскому Неджиб-паше в подарок двадцать пар чулок послала, а он тысячу грошей на ремонт монастырского купола пожертвовал, как запоют — господи помилуй! — эту «Херувимскую», а чорбаджии как начнут дружно подтягивать, — так вся церковь так ходуном и ходит… Ну, продолжайте!
И тоже начинал подтягивать, а глаза его наливались слезами.
В этот вечер, отобедав и осушив две глубокие чаши вина, он тоже велел детям что-нибудь спеть.
— Что? — спросили они.
— Конечно, опять «Достойно». Ведь я сегодня большого почета удостоился, — значит, и петь нужно «Достойно», дураки этакие…
И он кинул бешеный взгляд на дом Варлаама; чело его омрачилось; он выпил последние капли, остававшиеся на дне чаши, и промолвил со злобной усмешкой:
— Знаешь, милая? Тарильом сегодня утром, идя в церковь, купил себе карпа, вот такого громадного. Да забыл — и с ним прямо в церковь вошел.
— Ах ты, грех какой! — воскликнула жена и перекрестилась.
— Так и лезет в церковь с карпом в руках… Все смеются исподтишка, а он идет свечу ставить: в одной руке свеча, в другой — карп.
— Ишь, нехристь!
— Все смеются. «Какой болван», думаю. Но тут он спохватился, скотина, повернул обратно, вышел без шапки на паперть и давай за бабьи юбки прятаться.
Селямсыз громко засмеялся, и пятнадцать горл ответили ему громким хохотом, нарушившим тишину двора и разнесшимся по всей окрестности.
Селямсыз врал. Он не был в церкви, так как по дороге случайно встретил Ненчо Дивляка, полицейского Куню Шашова, Пенчо Пенева, бабушку Рипсимию и Аргира Монова, с каждым из которых имел довольно продолжительную беседу, так что, подходя к церковным дверям, увидел, что народ оттуда выходит.
Да, Селямсыз наврал. Но хохот его был искренним. В ответ поднялся страшный крик в Варлаамовом доме. Он состоял из проклятий Варлаамицы и архидьяконских возгласов Варлаама.
Когда ребята запищали «Достойно есть», вдруг в окошке заблестела пара круглых светлых глаз, и новый — таинственный, неземной — голос присоединился к концерту.
— Брысь! — произнес Селямсыз, повернувшись к Варлаамовой кошке.
Но та продолжала мяукать. Дети замолчали.
— Ступай домой: хозяин карпа принес, — голову слопай! — взвизгнула Селямсызка и первая захохотала своей остроте.
Снова раздался всеобщий хохот.
Вдруг Селямсыз кинул в сторону полотенце, вскочил на ноги и, что-то пробормотав, выскочил за дверь, обежал вокруг дома, поймал сидевшую на окне кошку, бросился к стене, отделяющей его двор от Варлаамова, перелез через нее и три раза окунул животное в глиняный чан с черной краской. Потом отпустил ее, и «белоснежное» животное скрылось в ночном мраке, превзойдя его своей чернотой.
После этого Селямсыз вернулся к себе, лет и прохрапел до утра.
IV. Хаджи Смион
Хаджи Смион успел уже облечься в свой французский наряд{51} и спокойно покуривал. Невозможно представить себе ничего добродушней физиономии Хаджи Смиона. Голова у него удлиненная и сдавленная с боков; лицо суховатое, худое и безобидное; взгляд безмятежный, глуповатый, вечно усмехающийся. Хаджи Смиону лет сорок пять; он носит грубого сукна короткие брюки в обтяжку, французскую рубашку без галстука, невысокие башмаки, большой высокий фес, налезающий на самые брови, и серое суконное сетре, у которого правая сторона спины темней, а левая светлей, — странность, которую, впрочем, Хаджи Смион объясняет всем интересующимся очень просто:
— Так носят в Америке. Это американская мода.
При этом Хаджи Смион не имеет ни малейшего намерения обмануть спрашивающего. Он говорит это без всякой задней мысли, вполне чистосердечно. «Американским» он считает все оригинальное или эксцентричное. Мы вовсе не хотим сказать, что Хаджи Смион не любил лгать. Напротив. Но самая ложь его была чистосердечной, и он, как честный человек, первый верил в нее. Однако, если грозил возникнуть спор, он тотчас отступал, так как по природе своей отличался крайним миролюбием, и никто не помнит, чтобы он, с тех пор как вернулся «из Молдовы» (это пребывание в Молдавии было важным жизненным этапом в его глазах), с кем-нибудь поссорился или хотя бы поспорил, кроме как с Лилко Алтапармаком, да и то — по вопросу политическому (Хаджи Смион — страстный политик): речь шла о смерти Максимилиана в Мексике{52}. Хаджи Смион доказывал, что Максимилиан пал от руки убийцы, а Алтапармак бесстыдно утверждал, будто его повесили на тутовом дереве. Чтобы заставить противника замолчать, Хаджи Смион заявил наудачу, что в Америке нет тутовых деревьев. Дискуссия приняла бы еще более бурный характер, если бы Иванчо Йота не вынес из своей лавки только что выпущенной картины, изображающей расстрел Максимилиана. Спор тотчас прекратился, и Хаджи Смион ушел из кофейни, удивляясь упрямству Алтапармака, который спорит, ничего не видев; а Иванчо Йота обозвал их обоих дураками. Но как бы то ни было, это единственный случай, когда Хаджи Смион неблагоразумно кинулся в чреватый опасностями словесный бой. Вообще же он избегал всяких возражений: сам никому их не делал и не желал, чтобы другие делали их ему. Это стало его жизненным правилом, вошло у него в привычку. Мысль его машинально следовала за мыслью собеседника, отдаваясь на ее произвол. Бывало, сосед Ненчо Орешков скажет ему:
52
…о смерти Максимилиана в Москве. — Австрийский эрцгерцог Максимилиан в 1863 г. был провозглашен императором созданной французскими интервентами марионеточной мексиканской империи, в 1867 г. — расстрелян восставшими республиканцами-демократами.