Было трогательно видеть, как человек, который мог бы сокрушить собеседника своим превосходством, столь искренне хочет понравиться ему. Он присматривал за печкой и высказывал свои соображения насчет тяги (хотя его об этом и не просили), и я видел, что многого в моем домашнем укладе он не одобряет. Помнится, как-то раз я сказал, что, будь я богат, я бы попросил его приходить ко мне учить меня жить и платил бы ему за это жалованье. Иногда он вздыхал без видимого повода; смысл этих вздохов можно было истолковать так: «Дайте мне хоть голый сарай вроде этой мастерской — я бы и из него сумел что-то сделать!» Когда я приглашал его позировать, он приходил один — одно из наглядных доказательств того, что женщины храбрее мужчин. Его жена умела переносить одиночество в их квартирке под крышей, вообще она вела себя гораздо сдержаннее; прибегая к разного рода недомолвкам, она давала мне понять, что, по ее твердому убеждению, нашим взаимоотношениям приличествует оставаться сугубо деловыми и они не должны переходить в более близкие. Ей хотелось ясности: она и ее муж приходят ко мне не в гости, не как к доброму знакомому, а на службу, и, признавая во мне нечто вроде начальника (которого при случае можно и поставить на место), она отнюдь не считала, что я им ровня.
Она позировала весьма усердно, вкладывая в эту работу все силы своей души, и могла просидеть целый час в полной неподвижности, будто на нее был наведен объектив фотоаппарата. Видно было, что ее часто снимали; но именно те внешние данные, благодаря которым она так хорошо выходила на снимках, делали ее совершенно непригодной для моих целей. Сначала я был в восторге от аристократичности ее облика и получал истинное удовольствие, воспроизводя все более уверенно ее черты и с каждым разом убеждаясь, как они гармоничны и как властно подчиняют себе все движения моего карандаша. Но уже через несколько сеансов у меня стало складываться впечатление, что моя модель безнадежно статична; как я ни старался, у меня получалось что-то вроде фотографии или рисунка с фотографии. Ее облик всегда оставался неизменным, да и сама она как личность была не способна меняться. Читатель может возразить, что тут виноват я сам, что я просто не сумел правильно посадить ее. Так вот, я перебрал все позы, какие только можно себе представить, но она умудрялась сводить на нет все различия между ними. Мало того, что на рисунке каждый раз получалась истинная леди, — это была к тому же каждый раз одна и та же леди. Она была «подлинным образцом», но всегда одним и тем же образцом. Она видела в себе живое воплощение аристократичности, и были минуты, когда я приходил в отчаяние от этой безмятежной самоуверенности. И она, и ее муж всем своим поведением давали понять, что от нашего знакомства выгадываю главным образом я. Порой я ловил себя на том, что подыскиваю типы, которые можно было бы подогнать под нее, вместо того чтобы заставить измениться в нужном направлении ее саму — в чем, если браться за дело с умом, нет ничего невозможного и что получалось, например, у мисс Черм. В каком бы ракурсе я ни давал миссис Монарк, какие бы меры предосторожности ни принимал, она всегда выходила у меня слишком высокой, ставя меня в неловкое положение: я изображал очаровательную даму в виде дылды в семь футов, что довольно резко расходилось с моими представлениями о женской красоте (которые, смею надеяться, определялись не только моим собственным, гораздо более скупо отмеренным ростом).
Еще хуже дело обстояло с майором: его мне решительно не удавалось укоротить; как я ни бился, поэтому он у меня шел в ход только как модель для мускулистых великанов. Превыше всего для меня были разнообразие и простор для воображения; я любовно выискивал в людях неповторимые черточки их облика, отражающие их личность; я испытывал потребность давать индивидуальные характеристики и самой главной опасностью всегда считал ненавистную мне одержимость каким-то определенным типом. Я ожесточенно спорил об этом с друзьями, а с некоторыми даже рассорился, так как не мог согласиться с их утверждением, будто свой излюбленный тип должен быть у каждого художника и если этот тип прекрасен, то рабская приверженность к нему идет только на пользу, чему служат свидетельством хотя бы Леонардо да Винчи и Рафаэль. Я не был ни Леонардо, ни Рафаэлем, я был всего лишь молодым современным художником, быть может, самонадеянным, но ищущим, и считал, что можно пожертвовать всем чем угодно, но только не индивидуальной характеристикой. Когда они доказывали мне, что такой неотступно преследующий художника тип может иметь и нечто свое, индивидуальное, я — может быть, это был не самый лучший довод — парировал вопросом: «Чья же это индивидуальность?» Индивидуальность должна быть чьей-то, а если она ничья, то на поверку может оказаться, что ее вовсе нет.
Нарисовав миссис Монарк с десяток раз, я осознал еще яснее, чем прежде, в чем состоит ценность такой натурщицы, как мисс Черм: в ней не было ничего шаблонного, и в этом как раз и заключалось ее главное достоинство; разумеется, не следует забывать и о том, что у нее было: редкостный, необъяснимый дар перевоплощения. Ее повседневный облик мог преображаться по первому требованию, так же мгновенно, как преображается темная сцена при поднятии занавеса. Ее перевоплощения часто сводились к простому намеку, но, как говорится, умный поймет и с полуслова, а в ее намеках было столько живости и изящества. Иногда мне казалось, что изящества даже многовато, хотя мисс Черм была дурнушкой, и оно начинает отдавать безвкусицей; я упрекал ее за то, что все нарисованные с нее персонажи всегда получаются грациозными, и это становится однообразным (betement [216], как любит выражаться наш брат художник). Ничто не могло рассердить ее больше, чем эти упреки: ведь она так гордилась своим необыкновенным талантом позировать для образов, ничего общего друг с другом не имеющих. В ответ она обычно обвиняла меня, что я подрываю ее «ретапутацию».
Участившиеся визиты моих новых натурщиков несколько сузили поле деятельности мисс Черм в моей мастерской. На нее был большой спрос, и без работы она никогда не сидела; поэтому при случае я, не стесняясь, отправлял ее домой, чтобы без помех провести сеанс с ними. Помню, как занятно это было вначале — рисовать «подлинную натуру», например, брюки майора. В их подлинности сомнений не было, сам же он ускользал от меня и упорно не желал получаться иначе, как в виде исполина. Занятно было отрабатывать завитки волос на затылке его супруги (они были уложены так геометрически правильно) и ее особо туго затянутый корсет — корсет «элегантной дамы». Особенно эффектно она выглядела в ракурсах, в которых лицо затемнено или же его не видно вовсе. Бессчетное число раз я зарисовывал ее аристократичные profils perdus [217] или же ставил ее горделивой спиной к зрителю. Когда ей случалось стоять во весь рост, она — ну конечно же! — принимала одну из тех поз, в которых придворные живописцы изображают королев и принцесс, и я уже стал подумывать, не собрать ли мне все эти рисунки воедино и не уговорить ли издателя журнала «Чипсайд» присочинить к ним какой-нибудь сугубо великосветский роман под заголовком вроде «Повесть о Букингемском дворце»[218]. Иногда моим подлинным образцам и их «суррогату» доводилось сталкиваться друг с другом; дело в том, что мисс Черм приходила довольно часто — то позировать, то договариваться о дальнейших сеансах; в те дни, когда у меня было особенно много работы, она заставала своих ненавистных соперников, и между ними происходили мимолетные стычки. Собственно говоря, с их стороны это нельзя было назвать стычками, так как они уделяли ей внимания не больше, чем если бы она была моей горничной, но не по злому умыслу, не из высокомерия, а просто потому, что они все еще не могли решить, как с ней стать на дружескую ногу, хотя, как я догадывался, они с удовольствием сделали бы это, во всяком случае майор. Разговор об омнибусе отпадал — они всегда ходили пешком; поговорить с ней о беспересадочном сообщении или о дешевом вине? — ей это будет неинтересно; и они просто не знали, с чего начать. К тому же они, вероятно, почувствовали — при желании уловить это было нетрудно, — что за их спиной она потешается над ними, что они для нее люди, о которых говорят: «И все-то они знают». Она была не из тех, кто скрывает свое недоверчивое отношение к человеку, имея возможность высказать его. Миссис Монарк, со своей стороны, считала мисс Черм неряхой; с какой же еще целью она взяла на себя груд сообщить мне (говорить лишнее было совсем не в ее привычках), что она терпеть не может неопрятных женщин?