Прибавьте к этому, что здесь в доме двое молодых англичан, которые ненавидят всех американцев огулом, не делая между ними никаких различий, на которых те настаивают, и вы, я думаю, сочтете меня в праве предполагать, что племя, говорящее по-английски, должно пожрать само себя благодаря быстрому падению и междоусобной вражде, а что с его упадком надежда на общее преобладание, на которую я намекал выше, загорится еще ярче для громогласных детей фатерлаида.
IX
Миранда Хоуп к матери.
22 октября
Дорогая мама!
Через день или два отправляюсь осматривать какую-нибудь новую страну; я еще не решила, какую именно. Я совершенно удовлетворена относительно Франции и хорошо изучила язык. Пребыванием своим у madame de Maison-Rouge я как нельзя более довольна; мне кажется, будто я покидаю кружок истинных друзей. Все шло прекрасно до самого конца, все были так добры и внимательны, точно я им родная сестра, особенно m-r Вердье, француз, от которого я приобрела даже более, чем ожидала, и с которым обещала переписываться. Представь себе меня пишущей самые правильные французские письма; а если ты мне не веришь, я сохраню черновые и покажу тебе, когда вернусь.
Немец также становится все более интересным, чем более его узнаешь; мне иногда кажется, что я так бы и всосала все его идеи. Я узнала, из-за чего не взлюбила меня молодая особа из Нью-Йорка! Из-за того, что я раз за обедом сказала, что обожаю ходить в Лувр. Что ж, когда я только что приехала, мне казалось, что я действительно все обожаю! Скажи Вильяму Плату, что письмо его получено. Я знала, что ему придется написать; я дала себе слово, что заставлю его! Я еще не решила, какую именно страну посещу; их столько, что не знаешь, на которой остановиться. Но я постараюсь выбрать хорошую и изведать там много нового.
Мама милая, с деньгами я справляюсь, и оно право крайне интересно.
О.П.
ОСАДА ЛОНДОНА
(повесть)
Часть первая
1
Занавес Комеди Франсез, это импозантное произведение ткацкого искусства, опустился после первого акта пьесы, и, воспользовавшись перерывом, наши два американца вместе со всеми, кто занимал кресла в партере, вышли из огромного жаркого зала. Однако вернулись они в числе первых и оставшуюся часть антракта развлекались, разглядывая ярусы и бельэтаж, незадолго до того очищенные от исторической паутины и украшенные фресками на сюжеты французской классической драмы. В сентябре публики в театре обычно немного, да и пьеса, которую давали в тот вечер «L'Aventuriere» [63] Эмиля Ожье, — не притязала на новизну. Многие ложи были пусты, другие, если судить по виду, занимали провинциалы или кочующие чужестранцы. Ложи там расположены далеко от сцены, возле которой сидели наши наблюдатели, однако это не мешало Руперту Уотервилу оценить некоторые детали даже на расстоянии. Оценивать детали доставляло ему истинное наслаждение, и, бывая в театре, он не отнимал от глаз изящного, но весьма сильного бинокля, разглядывая все и вся. Он знал, что джентльмену так вести себя не пристало и что бестактно нацеливать на даму орудие, которое подчас не менее опасно, нежели двуствольный пистолет, но уж очень Уотервил был любопытен и к тому же не сомневался, что сейчас, на этой допотопной пьесе — как он изволил назвать шедевр одного из бессмертных[64], — его не увидит никто из знакомых. А посему, став спиной к сцене, он принялся поочередно обозревать ложи, чем, впрочем, занимались и его соседи, производившие эту операцию с еще большим хладнокровием.
— Ни одной хорошенькой женщины, — заметил он наконец, обращаясь к своему другу. Литлмор, сидевший на своем месте, со скучающим видом уставясь на обновленный занавес, выслушал это замечание в полном безмолвии. Он редко предавался подобным оптическим променадам, ибо подолгу живал в Париже, и тот перестал его занимать или удивлять, во всяком случае — слишком; Литлмор полагал, что у столицы Франции не осталось для него никаких неожиданностей, хотя в прежние дни их было немало. Уотервил находился в той стадии, когда все еще ждут неожиданностей, что он тут же и подтвердил.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Прошу прощения… прошу у нее прощения… Здесь все же нашлась женщина, которую можно назвать… — он приостановился, изучая ее, — красавицей… в своем роде!
— В каком? — рассеянно спросил Литлмор.
— В необычном… Словами не определишь.
Литлмор не особенно прислушивался к ответу, но тут его собеседник громко воззвал к нему:
— Сделайте милость, окажите мне услугу!
— Я оказал вам услугу, согласившись пойти сюда. Здесь нестерпимо жарко, а пьеса похожа на обед, сервированный судомойкой. Все актеры — doubleures [65].
— Ответьте мне на один лишь вопрос: а она добропорядочная женщина? — продолжал Уотервил, оставив без внимания сентенцию своего друга.
Литлмор, не оборачиваясь, испустил тяжкий вздох.
— Вечно вы хотите знать, добропорядочные ли они… Ну какое это имеет значение?
— Я столько раз ошибался, что теперь совсем не верю себе, — продолжал бедняга Уотервил. Европейская цивилизация все еще была для него внове, и за последние полгода он столкнулся с проблемами, о которых раньше не подозревал. Стоило ему встретить хорошенькую и, казалось бы, вполне благопристойную женщину — тут же выяснялось, что она принадлежит к разряду дам, представительницей которых была героиня Ожье; стоило ему остановить внимание на особе вызывающей внешности — она чаще всего оказывалась графиней. Графини выглядели такими легкомысленными, те, другие, — такими недоступными. А Литлмор различал их с первого взгляда, он никогда не ошибался.
— Вероятно, никакого, если на них только смотреть, — бесхитростно сказал Уотервил в ответ на довольно цинический вопрос своего спутника.
— Вы смотрите на всех без разбора, — продолжал Литлмор, по-прежнему не оборачиваясь, — разве что я назову кого-то из них непорядочной… Тогда ваш взгляд становится особенно пристальным.
— Если вы осудите эту даму, я обещаю ни разу на нее не взглянуть. Я говорю о той, в белом, с красными цветами, в третьей ложе от прохода, добавил он, в то время как Литлмор медленно поднялся с кресла и стал рядом с ним. — К ней сейчас наклонился молодой человек. Вот из-за него-то у меня и возникло сомнение. Хотите бинокль?
Литлмор безразлично поглядел вокруг.
— Нет, благодарю, я вижу достаточно хорошо… Молодой человек — вполне приличный молодой человек, — добавил он, помолчав.
— Вполне, я не спорю, но он на несколько лет ее моложе. Подождите, пока она обернется.
Ждать пришлось недолго: закончив разговор с ouvreuse [66], стоявшей в дверях ложи, дама обернулась, представив на обозрение публики свое лицо — красивое, тонко очерченное лицо с улыбающимися глазами и улыбающимся ртом, обрамленное легкими завитками черных волос, спускающихся на лоб, и бриллиантовыми серьгами, такими большими, что их игра была видна на другом конце зала. Литлмор посмотрел на нее; вдруг он воскликнул:
— Дайте-ка мне бинокль!
— Вы с нею знакомы? — спросил его спутник, в то время как Литлмор направлял на нее это миниатюрное оптическое орудие.
Тот ничего не ответил, лишь продолжал молча смотреть, затем вернул бинокль.
— Нет, она не добропорядочная женщина, — сказал он. И снова опустился в кресло. Уотервил все еще стоял, и Литлмор добавил: — Сядьте, будьте добры, я думаю, что она меня заметила.
— А вы не хотите, чтобы она вас заметила? — спросил Уотервил Любопытствующий, садясь на место.
Помолчав, Литлмор сказал:
— Я не хочу портить ей игру.
К этому времени entr'acte [67] окончился; вновь поднялся занавес.
Хотя мысль пойти в театр пришла в голову самому Уотервилу — Литлмор, не любивший излишне себя утруждать, предлагал в такой чудесный вечер просто посидеть и покурить у «Гран кафе» в респектабельной части бульвара Мадлен, — Уотервил нашел второй акт еще более скучным, чем первый. Не согласится ли его друг уйти? Пустые раздумья — раз уж Литлмор пришел в театр, он не станет утруждать себя снова и досидит до конца. Уотервилу хотелось бы также порасспросить Литлмора о даме в ложе. Раза два он скосил глаза на своего друга — тот не следил за пьесой, думал о чем-то своем: думал об этой женщине. Когда занавес опять опустился, Литлмор, по своему обыкновению, продолжал сидеть, предоставив соседям протискиваться мимо, стукаясь о его конечности коленями. Когда они остались в партере Одни, Литлмор произнес:
64
Бессмертные — ироническое прозвище членов Французской академии, куда Ожье был избран в 1857 году.