Выбрать главу

Чехов, думаю, не оказал большого художественного влияния на Бунина (уж скорее Тургенев «Поездки в Полесье» и, конечно, Толстой). Любили же они друг друга и как писатели чрезвычайно. «У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как с Чеховым, — пишет Бунин, — за все время ни разу ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший — я почти на одиннадцать лет моложе его, — но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство и всегда любил мое общество, - теперь я могу это сказать, так как это подтверждается его письмами к близким: «Бунин уехал, и я один». То же самое и я не раз слышал от Ивана Алексеевича, он говорил об этом с радостью, лицо его светлело. Вспоминает и Станиславский: «В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит и Антон Павлович и хохочет, помирая от смеха. Никто не умел смешить Антона Павловича, как И, А. Бунин, когда он был в хорошем настроении».

Не всегда они виделись на людях и не всегда Иван Алексеевич бывал в хорошем настроении (бывал часто блистателен и тогда, когда настроение было плохое). В общем, жизнерадостность у него почти до конца была редкая. О Чехове принято говорить обратное. Он решительно это отрицал: «Какой я нытик? Какой я «хмурый человек», какая я «холодная кровь», — как называют меня критики? Какой я «пессимист»?.. «Вот вы говорите, что плакали на моих пьесах.« Да и не вы один. А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев сделал такими плаксивыми. Я хотел только честно сказать людям: «Посмотрите, как вы все плохо и скучно живете!»

Тут спорить трудно. Шестов называл Чехова беспощадным писателем. Бунин в разговорах высказывался еще много решительнее. М. Курдюмов в своей книге «Сердце смятенное» излагает содержание одного мрачного рассказа Чехова. Иван Алексеевич на полях пишет: «Да, везде (подчеркнуто им. — M. A.) y него мерзость и ужас». Быть может, сам почувствовал несправедливость своей записи (ведь не «везде», конечно): читая в той же книге о «предельном внутреннем тупике» у Чехова, Бунин написал: «Преувеличение ужасное!» — Не любил всю жизнь преувеличений. Автора «Скучной истории» будто бы мучила участь человека, — И. А. раздраженно подчеркивает слово «мучила» и на той же странице приписывает: «Любил завтраки, обеды, ужины, колбасу Белова». Это, кстати, мог бы написать и сам Чехов; ему замечание, верно, понравилось бы. Со всем тем разница между беспощадностью и «посмотрите, как вы все плохо и скучно живете» не так велика, ее и установить трудно, и мало было выдающихся писателей, которые не подвергались бы упреку в «беспощадности», в «черной краске», в «поисках дурного в жизни и в человеческой природе». Правильно говорил Бунин в письме к С. А. Венгерову, напечатанном в начале первого тома его собрания сочинений: «В угоду традициям и благодаря незнанию народной жизни, некоторые неизменно прибавляли, говоря о моих произведениях, касавшихся народа: «а все-таки это не так» — и, никогда не приводя никаких доказательств, отделывались «отрадными» частностями, ссылками на Достоевского, Тютчева или Гл. Успенского и Чехова, хотя Успенского тоже упрекали в «хмуром и желчном пессимизме» и «полном незнании народа», хотя, укоряя меня Чеховым, почти слово в слово повторяли то самое, что говорили Чехову, укоряя его предшественниками его. Все это, конечно, в порядке вещей. О «Мертвых душах» и о «Ревизоре» кричали: «Это клевета, это невозможность». Гончарову пришлось выслушать, что он «совершенно не понимает и не знает русского народа». «Преступление и наказание» называли (и не где-нибудь а в «Современнике») «клеветой на молодое поколение», «дребеденью», «глупым и позорным измышлением, произведением самым жалким». Забавно тут то, что в молодости, после первых его рассказов, критики говорили о Бунине противоположное: нет писателя «более тишайшего, человека более умиротворенного».

«Тишайшим» и «умиротворенным» Иван Алексеевич никак не был. Не был и Чехов. Если б были возможны и, главное, нужны способы какого-то статистического подсчета добра и зла в жизни, изображенной и не в самых безотрадных их произведениях (о «Палате № 6» или о «Петлистых ушах» не приходится и говорить), он дал бы, верно результаты неожиданные, не столь уж отличающиеся от тех, какие дал бы такой же анализ, например, для Гоголя. Не стоит об этом и говорить. Россия поняла, оценила, превознесла Чехова и Бунина, назвала их последними классиками. Что именно оценил по достоинству Запад? У Чехова — большая публика, преимущественно театральные пьесы, хотя они хуже его рассказов. Такие же подлинные шедевры, как «Палата № 6», «Скучная история», «Архиерей», «Степь», «Душечка», «именины» едва ли могли быть поняты широкими массами западных читателей: слишком им чужды быт этих рассказов и даже, в меньшей все же степени, их дух. Не говорю тут о знатоках. Сомерсет Моэм справедливо называет рассказ «Архиерей» «one of the most beautiful and touching of his stories»{6}. Так же справедливо Беннетт говорит, что «Палата № 6» — одно из самых необыкновенных и страшных произведений, когда-либо кем-либо написанных. Однако и он был поражен в этом рассказе преимущественно его обличительной стороной (уж очень слово «обличение» неприложимо к Чехову). Действительно, в Англии, верно, нет таких больниц, как описанная Чеховым; может быть, не было и в чеховское время. Но ведь и в старой России не каждый день врачи попадали в те дома умалишенных, где прежде сами лечили. У Бунина на Западе оценили лучшее, но, кажется, не все лучшее. «Господин из Сан-Франциско» включен во многие антологии мировой литературы. А «Жизнь Арсеньева», одна из самых замечательных книг в русской литературе, переводилась на иностранные языки гораздо меньше.

Разное бывает и мировое признание и не всегда оно прочно. Чехов, наверное, своей славы на Западе и не предвидел. Но он знал себе цену. «Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без интонации, сказал: «Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов», — рассказывает Бунин в этой книге. Да, именно, «Горький и Чехов». На Западе, при его жизни, даже неизмеримо больше Горький, чем Чехов. В 1904 году, за несколько месяцев до его кончины, вышла книжка в двести страниц: «Жизнь и сочинения Максима Горького в оценке западноевропейской критики, перевод с английского А. М. Беловой». Мне она попалась совершенно случайно. Зачем она была напечатана — трудно понять. А просмотреть ее не слишком нервному, ко всему привычному человеку стоит. В ней, конечно, говорится и о русской литературе вообще, упоминаются, как полагается, Толстой, Тургенев, Достоевский. О Чехове нет ни слова. Все о Горьком и чего только нет! Тринадцать глав, с заглавиями, по разделам. Последняя называется, например, «Этика Горького» — просто Кант или Декарт! Много и биографических сведений; некоторые новы (по крайней мере для меня): «Дед мальчика (Горького) со стороны отца был армейским офицером, но при Николае I был разжалован за жестокое обращение с солдатами. Даже и для того безжалостного и жестокого века он являлся зверем». Все обстоятельно. Есть и безумство храбрых, и непроходимые леса России, и русская душа, и Прометеев огонь. В художественных оценках, разумеется, преобладает восторг: «Имя Максима Горького было занесено в золотую книгу великих людей России...» «Россия имела бы в нем законного наследника знаменитого автора «Анны Карениной», если б...» — не все ли равно, какое «если б»? Спасибо и на нем. Впрочем, есть и другое: кое-кто из англичан находил, что «сенсация, вызванная его (Горького) произведениями, совсем не пропорциональна достоинству его сочинений». — Неужели!

вернуться

6

«Одним из самых прекрасных и трогательных его рассказов (авт.).