Амелия молчала, неподвижно глядя в окно, на воробьев, вспорхнувших с соседней крыши: их беспорядочное метание было не так беспокойно, как ее разбегавшиеся мысли.
С самого воскресенья она не знала ни минуты покоя. Она отлично понимала, что «неопытная девушка», про которую упоминала заметка, – это она, Амелия, и ей было оскорбительно думать, что ее любовь стала предметом газетной шумихи. Она кусала губы от досады, и слезы брызгали у нее из глаз при мысли, что теперь все погибло! На Базарной площади, под Аркадой, все, все говорят с грязной улыбочкой: «Так, значит, Сан-Жоанейрина Амелиазинья спуталась с долгополым?» И, конечно, сеньор декан, не допускавший никаких историй с женщинами, сделает выговор падре Амаро… Из-за нескольких взглядов, нескольких рукопожатий погибло все: ее доброе имя и ее любовь!
В понедельник, когда она ездила в Моренал, ей уже казалось, что за ее спиной раздаются смешки; почтенный Карлос поклонился ей с порога аптеки как-то сухо; на обратном пути ей повстречался Маркес из скобяной лавки и не снял шляпы, и она уже считала себя опозоренной, забывая, что добряк Маркес даже у себя в лавке ничего не видит без двух пар очков.
– Что мне делать? Что мне делать? – шептала она, стискивая голову руками. Ее бедный мозг, приученный к одному лишь святошеству, предлагал святошеские решения: уйти в монастырь, принести обет перед Пресвятой девой, утешительницей всех скорбящих, чтобы та спасла ее от позора. Или же пойти исповедаться к падре Силверио…
Кончала она тем, что садилась в столовой поближе к матери с шитьем в руках и, жалея себя до слез, думала о том, что с самого детства была несчастной!
Мать избегала говорить с ней о заметке, отделываясь уклончивыми словами:
– Этакое бесстыдство… Не надо обращать внимания… Главное – чтобы совесть была чиста, а все остальное не важно…
Но по постаревшему лицу Сан-Жоанейры, по грустным, долгим минутам молчания, по тому, как она тяжело вздыхала над вязаньем, сидя у окна со сползшими на кончик носа очками, Амелия отлично видела, как расстроена ее мать. Она еще раз убеждалась, что весь город судачит и что бедная Сан-Жоанейра знает об этом от сестер Гансозо или от доны Жозефы, чей язык брызгал сплетнями так же обильно, как слюной. Какой позор, о господи!
И любовь к падре Амаро, которая до сих пор, в доме у матери, среди юбок и подрясников, казалась такой естественной, теперь представилась Амелии в новом свете: эту любовь осуждают люди, которых она с детства привыкла уважать, – Гедесы, Маркесы, Васы; значит, любовь эта преступна. Так краски на портрете, кажущиеся верными при свете масляной лампады, вдруг становятся фальшивыми и уродливыми, когда на них падает луч солнца. И она уже почти радовалась, что падре Амаро перестал бывать на улице Милосердия.
И все-таки каждый вечер Амелия с тоской ждала, когда же звякнет внизу колокольчик! Но Амаро не приходил. И хотя рассудком она понимала, что, воздерживаясь от визитов, он поступает благоразумно, но сердце у нее болело, угадывая в его поведении черное предательство. В среду она не выдержала и спросила, краснея и ниже склоняясь над шитьем:
– Что-то не видно сеньора настоятеля!
Каноник, дремавший в кресле, хрипло кашлянул, зашевелился и пробурчал:
– Ему есть о чем подумать… Скоро его не ждите…
Амелия побледнела как мел; вот и подтверждение того, что Амаро испугался скандала, послушался совета трусливых коллег и окончательно отвернулся от нее! Но она уже привыкла быть осторожной и постаралась при маменькиных приятельницах не выдавать своего отчаяния; она даже села за фортепьяно и сыграла несколько мазурок так оглушительно, что каноник снова задвигался в кресле и пробурчал:
– Поменьше треска и побольше чувства, девушка!
Она провела мучительную ночь без сна. Страсть, раздраженная препятствиями, сжигала ее; и в то же время она презирала Амаро за трусость. Стоило какой-то газетенке уколоть его, и он уже дрожит в своем подряснике и боится даже навестить ее, забывая, что и она потеряла доброе имя, ничего не получив взамен! Ведь это он соблазнил ее своими умильными речами, своими нежностями! Низкий человек! Ей хотелось прижать его к сердцу – и отхлестать по щекам. В голову ей пришла безумная мысль: завтра же пойти на улицу Соузас, кинуться ему на шею, остаться навсегда в его комнате, чтобы вышел скандал и ему пришлось бы бежать с ней из города. Истерически возбужденное воображение упивалось картинами новой жизни, состоящей сплошь из одних поцелуев. В ночной горячке план этот казался таким простым и осуществимым: они тайком уедут в Алгарве;[94] там он отрастит волосы (как пойдет ему пышная шевелюра!), и никто не узнает, что он был священником; он сможет преподавать латынь, она будет шить на заказ; они поселятся в собственном домике, где у них будет широкая кровать с двумя подушками, уложенными рядышком… Самым трудным ей казалось вынести из дома, тайком от матери, баул с платьями! Но утром, при ясном свете дня, эти бредовые мечты развеялись как туман; теперь они уже казались такими неисполнимыми, а Амаро был так далеко, словно между улицей Милосердия и улицей Соузас нагромоздились все горные цепи земли. Сеньор настоятель покинул ее, это ясно! Он не хочет терять свои доходы и благоволение старших!.. Бедная Амелия! Все ей постыло, не для нее жизнь и счастье. В ней осталось лишь одно сильное чувство: желание отомстить падре Амаро.