Выбрать главу

Баварский священник, принявший меня за соотечественника, прожужжал мне этим уши от Куара до Сент-Морица, пока я не потерял терпение и не сказал ему: — Можете ли вы мне объяснить, почему бесчеловечнее, несправедливее, почему более противоречит божественным законам сокращать голодом вооруженную нацию, чем осадить и морить голодом мирный город с более чем миллионом жителей?

— Я не понимаю, — удивленно, пробормотал он.

— А вы вспомните об осаде Парижа в 1870–1871 годах и поймете.

— Ой, но это же совсем не одно и то же?

У таких людей всегда один ответ про «это не одно и то же».

Дезертиры, которых я допрашивал в Швейцарии, тоже с какой-то злопамятностью и глухой ненавистью свободно высказывались не столько против нас, так как мы оказались сильнее, но в куда большей степени против всего того, что представляло их собственную страну. Войско больше «этого не хотело», говорили они, а взаимное нерасположение распространялось среди пруссаков, баварцев и саксонцев, обвинявших друг друга в том, что отступают, оставляя территории, которые их товарищам приходится отвоевывать. Перестрелки между прусаками и баварцами сопровождали смены дивизий на фронте. И все их заявления заканчивались этими типично германскими словами «Lieber ein Ende mit Schrecken als ein Schrecken ohne Ende»[38].

Наконец, ход событий ускорился, Австрия распадалась. Мюллер спел «Марсельезу», в Цюрихе в ресторане, переполненном немцами, которые теперь вместо своего языка говорили по-английски.

— Посмотри, старина, — сказал он, — вот какие они теперь, раболепные и ничтожные, такими они, пожалуй, были после Йены!

Одиннадцатое ноября застало меня в Понтарлье; в то время как безумная радость захватывала городок, мы — три эльзасца и один американец, опустошая бутылку «Поммери» в честь этого памятного дня, разговаривали негромким голосом, чтобы не оскорблять наших соседей:

— Как Фош может согласиться с ними на перемирие?

— Это Вильсон, — сказал американец, — ему это перемирие навязал. Наши войска очень сердиты из-за того, что их остановили как раз тогда, когда они были готовы.

— Надо было отказываться от любых переговоров, пока хоть один немец топчет французскую или бельгийскую землю, — добавил другой.

— Это было бы слишком красиво для них, они бы ушли, как захотели. Хотели сберечь человеческие жизни?

— Сколько, — спросил я, — десять, двадцать, возможно, тридцать тысяч? Разве не понятно, что это отступление предназначено для того, чтобы потом прыгнуть на нас еще сильнее, что эта слабость будет стоить нам новых гекатомб, миллионов погибших солдат? Каждый из нас сможет увидеть это собственными глазами.

Два дня спустя машина разведотдела M…кура везла Ги и меня по отвоеванному Эльзасу. Для нас это было наилучшей наградой. Если деревни вокруг Зундгау казались угрюмыми, то Мюлуз трепетал как женское сердце в ожидании любимого. Когда машина остановилась перед гостиницей Иксхейма, изо всех дверей и окон к нам тянулись руки.

Но, подъехав к старому дому, в котором прожило уже много поколений нашей семьи, мы нашли двери все запертыми. В одном из окон первого этажа висел наполовину вырванный ставень. Как только мы с несказанной тревогой поднялись по лестнице, я почувствовал, как сжимается мое сердце. Коридоры и комнаты, такие привычные, теперь казались мне чужими и почти враждебными. И я понял, что никогда не смогу там себя чувствовать как прежде. Дом использовался как медпункт примерно три года; на старинную мебель, вывезенную из Италии, было жалко смотреть, она была серой от пыли, все замки взломаны; многие предметы, дорогие для меня, были потеряны; под тяжелыми солдатскими сапогами ковры потеряли все свои оттенки; белье использовалось для перевязки ран…

И по всему дому распространяли зловоние «сувениры», оставленные членами солдатского революционного «совета», заседавшего там под председательством моряка, прибывшего из Киля. Он, не желая спать в жилище мещанина, заставил притащить в дом из хлева древний диван времен Людовика XVI, покрытый шелком эпохи.

На следующий день мы уехали в Кольмар, где осуществилась мечта моих детских лет. Сколько раз, усевшись на балконе дома моей матери, я представлял вход французов; трепещущие улицы, дома, украшенные большими сине-бело-красными знаменами, тротуары, темные от толп людей, прибежавших, чтобы увидеть прохождение наших солдат, и только единственный раз в моей жизни реальность была красивее, чем мечта…

Но затем пришло время вернуться на свои посты. Если все те, кто ликовал 11 ноября, представляли себе свое возвращение среди живописных, дрожащих толп, кричащих от радости и воющий радости, то им пришлось быстро расстаться с этим заблуждением. Армия вовсе не собиралась так просто освобождать огромную массу человеческого скота, который она держала в своем загоне уже четыре долгих года. Это касалось и отделов, упрямо отпускающих людей только в час по чайной ложке; и офицеров запаса, цепляющихся с отчаянной энергией за свои нашивки, за свое жалованье!

Но что говорить об этой разведывательной службе, которая продолжала функционировать в пустоте, в которую превратилась Германия, став вдруг легкопроницаемой и податливой, неспособной что-либо скрывать. Я вспоминаю что, в своей чистосердечности, написал не один отчет, о котором меня уже никто не просил, об условиях будущего мира, об условиях переговоров об отвоеванных провинциях, о необходимости разделить Германию. Сейчас я улыбаюсь, вспоминая те дни — и тут же краснею от моей наивности. Между тем, все было возможно в Германии, где свободно развивались и усиливались все центробежные силы. И именно нам не хватило мужества и воображения. Нам понадобился бы Ришелье. Но сомневаюсь, что в настоящих условиях смог бы справиться даже Ришелье…

Если кто-то из французов не смог предвидеть, если другой, увы, кто мог предвидеть, но не выполнил свой долг, то искать его следует отнюдь не среди тех, кто тогда служил во Втором бюро.

Четыре года войны, прожитые в одной из разведывательных служб Главного штаба главнокомандования, позволяют мне утверждать, что невозможно было достичь лучших результатов с теми средствами, которыми мы располагали. От превосходного начальника, который нам отдавал приказы, до самого скромного ординарца, все эти люди сердца и долга отдавали все свои силы для работы, которую их заставили выполнять, так как никто из них не выбирал и не просил об этой службе, которая избавляла их от фронтовых опасностей и лишений. Несколько моих коллег, которых я знаю очень хорошо, много раз повторяли попытки вернуться на фронт, пока им это не удавалось. Но тот, которого случай или его личные склонности приводили сюда, мог сказать о себе словами Данте: «Lasciate ogni speranze o voi ch' entrate!»[39]. И только всеми своими усилиями, огорчениями, страданиям и самоотверженности он заглаживал в своих собственных глазах упрек за то, что якобы был «тыловой крысой». Так порой я сам себя иногда упрекал в душе, но никогда я не слышал, чтобы так о нас отзывались фронтовики. Так как они все понимали, что мы, как и они, были солдатами.

Этой похвалой, самой лучшей, которую можно сделать человеку во время войны, я стараюсь охватить всех моих агентов: швейцарцев, которые из симпатией к нашей стране добровольно служили нашему делу, и главным образом, многочисленных эльзасцев, которых при любых обстоятельствах изо всех сил, в одиночку, неизвестные, окруженные смертельными опасностями, ни на что не надеясь, и ни о чем не прося, помогли нам так, как только они могли, одни из ненависти к Германии, другие, и я их действительно ценю выше первых, из чистой и возвышенной любви к Франции.

Страна, которая сумела тогда вдохновить такую самоотверженность, может ли она быть уверена в том, что снова обретет ее, когда будет в ней нуждаться?

вернуться

38

«Лучше ужасный конец, чем ужас без конца» (нем.).

вернуться

39

«Оставь надежды всяк, сюда входящий!» (лат.)