Никогда дороги не казались мне такими говорящими; заросшая плющом тропа убегает вверх. Изящные листья чемерицы.
сентябрь
Побеги новорожденной травы на фоне заходящего солнца — еще негустой, прямой и тонкой: что-то вроде фильтра, арфы… или моей последней лиры у самой земли. Чтобы среди порывов уже холодного ветра зазвучал вечерний, как бы золотящийся свет.
Оранжево-коричневая, с желтым исподом крыльев, бабочка у меня на запястье: крохотный витражный складень в стиле модерн. Долго не улетает, едва ощутимо касаясь моей кожи. Летучий и хрупкий витраж для только что взошедшего солнца.
Снова взявшись за «Прогулки одинокого мечтателя», чтобы проверить, не зря ли видел когда-то в этой книге отдаленный источник и прообраз всего мною написанного, я убеждаюсь, что Руссо, если исключить пятую, по праву знаменитую прогулку, где он передает восторг минутного единения с космосом, крайне редко говорит о природе, а куда чаще о психологии, о морали и (стоит ли удивляться?) о себе. Перечитывая потом «Зеленую тетрадь», я замечаю, что Морис де Герен[184] куда точнее в описаниях, как будто его взгляд, не настолько поглощенный собой, делается от этого внимательнее и острее. И вот я, к собственному изумлению, опять захвачен этими страницами, как прежде, в 1943 году, когда их для себя открыл, и даже глубже.
На последних страницах, написанных двадцатичетырехлетним юношей (через пять лет он умрет), его голос, немного жалобный и всегда трогающий за живое, набирает крепость, широту. Как веком позже Гюстав Ру будет писать свою первую книгу, «Прощание», сокрушаясь,-что потерял дар слова, а на деле — чтобы предотвратить эту потерю, Морис де Герен обретает голос именно в тот миг, когда опасается, что вдохновение в нем иссякло: «Всего за неделю моя душевная жизнь ослабела, источник пересох так быстро, что после нескольких дней уцелела лишь слабая струйка. А сегодня и последняя капля скатилась». Музыка рождается предчувствием конца: «Сегодня я как будто бросаю тень на всё вокруг, любой предмет непроницаем и наглухо запечатан смертью. Как по ночной дороге, я иду, отрезанный чувством собственного „я“ от безжизненных призраков окружающего». Этот торжественный и тайный шаг раздается уже у самых границ немоты, на пределе слова; слышишь почти ту же гармонию, что у Гёльдерлина в «Гиперионе», у Новалиса в «Гимнах к ночи», и не просто гармонию, а новый опыт, мысль, подытоживающую жизнь (и такую краткую жизнь), тягу всего существа к более глубокому истоку: «Природа допустила меня в самую уединенную из своих неземных сокровищниц». (Поразительно, что Рамю, думавший писать по Герену диплом, начал с подражаний ему, а потом и молодой Шаппаз, поколением позже, тоже был им до такой степени захвачен. Даже чувство, что жизни в нем осталось только на тень: «Вот она, природа моих мыслей — клочок уплывающего тумана», — откликнулось потом в сокрушениях Гюстава Ру на самых прекрасных страницах его прозы.)
Снова и снова возвращаюсь к финалу «Зеленой тетради», к записи чуть позже 2 февраля 1835 года — дня, когда умерла Мари де Морвонне, юная жена его друга Ипполита, которую он здесь в первый раз упоминает; эта тень, как Софи для Новалиса, стала для него путеводной вехой: «Теперь она покинула видимый мир и принадлежит пространству мысли…» Тончайшая музыка сопровождает это прощание, воплощает его. «Я расстался с мыслью о ее земном существовании, вычеркнул ее образ из внешнего мира…» «Иду, представляя себе, насколько могу, сокровищницы чистого духа…» «Легкий и беззвучный шаг воображения снова ведет меня по любимым тропам…» Этот непрестанный осмос между внутренним и внешним характерен и привычен для него: шепот мыслей сливается с шепотом листьев. «Они [мысли] ожидают своего рождения, будущего, открытия непрерывных таинств жизни, поддерживая друг друга словами внутренних увещеваний или время от времени умолкая, чтобы вслушаться в кипение скрытого потока мудрости, струящегося в глубине иных жизней наподобие тех потоков, что бегут в стенах монастырей…» (Что он имел тут в виду? Не знаю, а мне вспомнился увиденный, кажется, на кухне португальского монастыря в Алькобасе канальчик с проточной водой, такой неожиданной в подобном месте. И все же я вряд ли заметил бы его, не задержись прежде на этих нескольких словах, где предельная быстрота и пылкость соединяются фразой, подступающей, кажется, к самой сути вещей, с неподвижной и молчаливой отрешенностью монастырской обители.)