Семен Чекмарь, пивший запоем, худой, с втянутыми щеками, имел грозный вид, но не спускал глаз с своего барина, с которым они жили тридцать лет душа в душу, и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъехало осторожно (видно, уж оно было учено) из-за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде и в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Иваныч.
– Ну, смотри Настасья Иваныч, – сказал ему, подмигивая, граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данила задаст.
– Я сам… с усам.
– Шшш, – зашипел граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они от Жаровых кустов стали, – отвечал Семен улыбаясь, – так и норовят волка затравить…
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф.
– Хоть бы мущине впору…
– Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – спросил граф, всё говоря шопотом.
– Так точно-c. Уж они знают. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз с диву даемся, – говорил Семен, зная чем угодить барину.
– [3477]Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать. Как намеднись они из Заварзинских бурьянов лисицу перескакивали, – страсть: лошадь тысяча, а седоку цены нет. Ну, уж такого молодца поискать.
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончился так скоро разговор Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку. Семен слез и, выпростав табакерку, подал.
– Намедни, как от обедни во всией регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздавшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он поспешно ухватился за стремя и стал садиться, крехтя и бормоча что-то.
– На выводок натекли… – заговорил он, – вон она, во подвывает, вишь подваивает. Но…прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдоль по перемычке и, не нюхая, в руке держал табакерку. Семен говорил правду. Послышался голос по волку в басистый рог Данилы. Стая напала на выводок, слышно было, как заревели с заливом голоса гончих с тем особенным подвыванием, которое служит признаком гону по волку, слышно было, как уж не порскали, а улюлюкали доезжачие, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно стальной, тонкий, которому мало было этих двухсот десятин леса, так и выскакивал наружу и звучал везде в поле. Прислушавшись несколько секунд, граф заметил, что гончие разбились на две стаи: одна, большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, (это были прибылые) другая часть стаи понеслась вдоль по лесу, мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтобы оправить сворку, в которой запутался молодой кобель. Граф тоже вздохнул и машинально, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть.
– Назад, – крикнул шопотом в это время Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку.
Семен хотел слезть поднять ее, но, раздумав, мигнул шуту. Настасья Иваныч слез и, подходя к табакерке, зацепился за сук и упал.
– Али перевесила? – Семен и граф засмеялись.
– Кабы на Николашу вылез, – сказал граф, продолжая прерванный разговор. —То то бы потешился, Карай возьмет…
– Ох, мертвый кобель… Ну, давай сюда, – говорил Семен, протягивая руку к табакерке графа и смеясь тому, что Настасья Иваныч одной рукой подавал табакерку, а другой подбирал табак с сухих листьев.[3478] И граф и Семен смотрели на Настасью Иваныча. Гончие всё гоняли, казалось, всё так же далеко. Вдруг, как это часто бывает, звук мгновенно приблизился, они услыхали гон, как будто вот – вот перед самыми ими были лаящие рты собак, и услыхали улюлюкание Данилы, который, казалось, вот – вот задавит, скача на своем буром мерине. Оба испуганно и беспокойно оглянулись, но впереди ничего не было. Граф оглянулся направо [на] Митьку и ужаснулся. Митька с выкатывавшимися глазами, бледный, плачущий, смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ею вперед на другую сторону графа.