Двойной счёт, трудность итога — всё это вело, повторим, и к «своему экипажу в сопровождении только фельдъегеря», и к тому, что «всего в пыли… в кабинет императора»…
Не так входили к монархам предшественники Пушкина — Державин, министр, статс-секретарь Екатерины II; Карамзин — личный друг Александра I. Их немыслимо представить под охраной фельдъегеря, «небритых, в пуху, измятых»…
Пушкин, до последней минуты не знавший, с кем придётся беседовать в Москве, но обладавший гениальной интуицией и при том имевший время обдумать по дороге своё положение,— отлично чувствовал отмеченную только что двойственность. Ещё в январском письме Жуковскому он просит за него «не ручаться»: «Моё будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc.» (XIII, 257).
Мы всё время говорим о «раздвоении судьбы», которое не в сентябрьские дни 1826 года началось: оно точно охарактеризовано современным исследователем.
«Исторический шквал, потрясший русское общество 14 декабря, в личной судьбе Пушкина обернулся сцеплением случайностей. Шесть лет никакие хлопоты друзей не могли освободить его, сосланного без прямого политического преступления и при отсутствии твёрдых улик. Сейчас, когда появилась несомненная улика — показания арестованных заговорщиков о революционизирующем значении его стихов, когда ближайшие его друзья идут на каторгу, а знакомые — погибают на эшафоте, его освобождают и обещают покровительство.
Всё происходит в единый момент, неожиданно и чудовищно парадоксально: неудачная попытка выезда, восстание, смятение и драма, пережитая без единого свидетеля: рисунок виселицы, запись „и я бы мог“,— затем фельдъегерь, Чудов дворец, свобода. Сознание начинает мистифицировать действительность, Пушкин был не более суеверен, нежели другие его старшие и младшие современники — семейство Карамзиных, Дельвиг, Лермонтов или Ростопчина,— просто ему больше выпало на долю»[77].
8 сентября Пушкин вдруг слышит, что его прощают, но ещё за минуту до того он мог ожидать совершенно противоположного, и тут было настроение, которое живо описал Ю. Струтыньский.
«Помню, что когда мне объявили приказание государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась,— не тревогою, нет! — но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение. Мозг ощетинился эпиграммой, на губах играла насмешка, сердце вздрогнуло от чего-то похожего на голос свыше, который, казалось, призывал меня к роли стоического республиканца, Катона, а то и Брута»[78].
Речь идёт о стихах — продолжении «Пророка»: «Восстань, восстань, пророк России…»
Находился ли на самом деле этот текст в кармане поэта или только в его памяти, — не станем сейчас разбирать: многочисленные совпадающие рассказы друзей об этих таинственных стихах безусловно доказывают одно: было у Пушкина настроение, желание в случае нового унижения, осуждения ответить самоубийственной дерзостью.
Так «двойные чувства» власти были угаданы и внутренне разыграны двойной реакцией поэта: «Вот моя рука…» или «Восстань, восстань, пророк России…»
«Фельдъегерь… всего в пыли ввёл меня в кабинет императора, который сказал мне: „А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращён?“ Я отвечал, как следовало в подобном случае».
Николай I, вероятно, впервые видит Пушкина (до того разве что в толпе лицеистов); поэт же ещё до ссылки набросал портрет будущего монарха меж черновиками «Руслана и Людмилы»[79].
Царь, старший тремя годами, мог, как известно, оказаться в числе лицейских первого курса, если б осуществился первоначальный замысел Александра I — обучать младших братьев в новом заведении. Живущие в одну эпоху, «связанные историей»,— два собеседника, разумеется, представляют два разных мира[80].
Итак, царь задаёт «наивный вопрос»: доволен ли Пушкин своим возвращением? Декабрист Лорер вот как представляет этот поворот беседы: «К удивлению Александра Сергеевича, царь встретил поэта словами:
„Брат мой, покойный император, сослал вас на жительство в деревню, я же освобождаю вас от этого наказания с условием ничего не писать против правительства“»[81].
Разумеется, вопрос Николая отнюдь не прост: он требует благодарности и одновременно даёт простор для изъявления разных чувств (признание прошлых ошибок, или, наоборот, обличение властей за напрасную ссылку).
79