Выбрать главу

Итак, взаимодействие души и мира, которое в поэзии Ходасевича часто оборачивается противоборством, не приводит в «Тяжелой лире» к окончательному торжеству одного начала над другим. Там, где создаваемая поэтическая картина вроде бы поглощена реалиями предметного мира, все же угадывается присутствие бытийственной «бездны» («День»), Там же, где прямо утверждается всемогущество духа, его магическая власть проявляет себя в реальном мире, преодолевая его («Баллада»), Противоречивый союз двух начал, столь характерный вообще для сознания человека XX века [75], воцарился в поэзии Ходасевича, обогащенный опытом поэзии века минувшего и уроками символизма с его устремленностью к «высшей реальности», открывающейся за тесными пределами материального мира. Впрочем, испытав еще в самом начале своего пути в поэзии влияние культуры символизма, сохранив верность некоторым его заветам, Ходасевич все же в полной мере символистом не стал, отстояв и здесь независимость позиции. Да, он «защитился от символизма Пушкиным», как метко заметил В.Вейдле [76],— но здесь стоит оговориться, что и символизм был для него в определенной мере связан если не прямо с Пушкиным, то шире — с классическое традицией, с «золотым веком» русской литературы, был осознан им как продолжение традиции высокой духовности в условиях новой исторической и поэтической эпохи [77]. Сохранив в своем поэтическом «багаже» опыт символизма, Ходасевич остался при этом верен пушкинскому слову с его ясностью, чистотой, предметностью; среди его верховных критериев в поэзии неизменно были пушкинские целомудренность в выражении чувства и строгая сила стиха.

Было и иное у Ходасевича — и обращаясь опять к тем стихотворениям «Тяжелой лиры», где духовные пространства открываются не в противоборстве с материальным миром, не в прорыве сквозь него, а в нем самом, живут в подробностях окружающей реальности, вспомним о другом опыте поэзии начала века. Конечно, в таких стихотворениях, как «Улика», «Покрова Майи потаенной…», «Гляжу на грубые ремесла…» и других (об этом шла уже речь) дала знать о себе жажда постижения «иного бытия». Но чтобы проникнуть в это духовное «иное бытие», поэт в данном случае не погружается в свое лирическое «я» (а ведь такой путь для Ходасевича был тоже открыт: об этом идет речь и в «Балладе», об этом прямо говорится в «Большие флаги над эстрадой…»), а выходит во внешний, реальный мир:

Покрова Майи потаенной Не приподнять моей руке, Но чуден мир, отображенный В твоем расширенном зрачке.
Там в непостижном сочетаньи Любовь и улица даны: Огня эфирное пыланье И просто — таянье весны.
Там светлый космос возникает Под зыбким пологом ресниц, Он кружится и расцветает Звездой велосипедных спиц.

В этом выходе поэта во внешний мир, в простоте и четкости жизненных впечатлений, в скорее живописной, чем музыкальной природе поэтического воссоздания мира угадываются признаки уже постсимволистского сознания. Ходасевич всегда крайне скептически высказывался об акмеизме, который, по его мнению, «был лишь ответвлением символизма, с которым имел претензию бороться» [78] (что было одной из его наиболее мягких характеристик этой поэтической школы). Тем не менее, в стихотворениях и «Тяжелой лиры», и «Европейской ночи» очевидны приметы этого нового поворота русской поэзии к «прекрасной ясности». Откровенное внимание к объективной реальности, живописная основа поэтического воссоздания мира бросаются в глаза, как мы помним, в «Звездах» — но пришел к этому Ходасевич гораздо раньше, еще до «Тяжелой лиры». Да, ощущение «двойного бытия», прозрение «там» сквозь «здесь» или в самом этом «здесь» неизменно жило в поэзии Ходасевича — так давала знать о себе верность заветам символизма. Но стремление к «иному бытию» было воспринято и сохранено им как тема, завещанная символизмом [79], — в стихотворстве же своем он пошел дальше. Даже «Баллада» — самое, вроде бы, «символистское» стихотворение «Тяжелой лиры», кажется блистательно написанным на тему символизма произведением поэта уже иного типа. То же — и в других стихотворениях этой книги. Перечитывая только что процитированное стихотворение «Покрова Майи потаенной…», видишь четкость, определенность рисунка внутреннего и внешнего мира, изображенного поэтом, преобладание предметного значения слов (часто — будничного обихода), зрительных образов, видишь строгость, скупость стиховых средств. Но весь этот «арсенал» новой, постсимволистской поэзии, соединяясь со внестиховой основой стихотворения, где живет чувство присутствия бездонных духовных пространств в описываемой реальности, рождает иное (в потенциях своих — более глубокое) художественное целое, нежели то, которое могло бы быть сведено просто к акмеизму. Это становится все яснее в дальнейшем — на пути поэта к «Звездам».

Дальнейший путь — путь «Европейской ночи» — был связан с поэтическим освоением нового, трагического духовного опыта, обретённого поэтом в 1920-е годы. Жизненной основой этого духовного опыта, истоком новых поэтических рубежей стали, конечно, исторические потрясения, переломившие судьбу России и его, Ходасевича, судьбу — революция, Гражданская война, эмиграция. Не случайны слова В. Вейдле о том, что как поэт Ходасевич «выношен войною и рожден в дни революции» [80]. Становление поэта началось раньше, в предыдущих книгах — «Путем зерна» и «Тяжелая лира» — где очевидно стало появление сложившегося мастера. Последняя же книга стала не просто следующей ступенью творческого подъема, — она означала выход к новой поэзии, открытия которой были глубоко и тяжело пережиты автором как часть (быть может, главная) его жизненной катастрофы и духовного ее преодоления.

Резкая перемена, произошедшая в поэзии Ходасевича, принципиальная ее новизна, поразившая современников и отмеченная критиками [81], не была, разумеется, чисто «внешним» обретением, не ограничивалась лишь сферой мастерства, но заключала в себе естественный в своей радикальности поворот поэтического сознания, воплощенный на всех уровнях творчества — от «поверхности» стиха до духовных его оснований. Особенно наглядно это видишь, вглядываясь в пространства «Европейской ночи» с поэтической вершины «Звезд». Действительно, практически все сколько-нибудь заметные приметы новизны, встречающиеся в стихотворениях последней книги Ходасевича, находят свое воплощение в «Звездах». Резко изменившаяся тональность поэзии, судорожный, отрывистый ритм стиха, откровенность яростных эпитетов — эти жесткие черты новой поэтики Ходасевича, отмеченные критикой [82], в полной мере, как мы помним, дают знать о себе в первой, «земной» части «Звезд». Всматриваясь в тесноту и темноту прокуренного зальчика грошового казино — пародия на земное наше обиталище — мы замечаем, что тот же мрак и теснота царят и в других стихотворениях последней книги поэта (что отчасти отозвалось в ее названии), что все здесь происходит» как сказано в «Окнах во двор»: «Всегда в тесноте и всегда в темноте, / В такой темноте и в такой тесноте!» Читая у В. Вейдле об «омерзительно вещественном» мире «Европейской ночи» [83], невольно вспоминаешь «сгустки жировые» пляшущей «звезды».

Вещественность поэтического мира «Европейской ночи» проявляется и не столь прямо, уходя в глубь стиха, воплощаясь не просто в содержании образа, а в самих принципах его построения, во взаимодействии души и мира в пределах образа (что опять возвращает нас к «Звездам»). Приводившиеся уже ранее слова В. Вейдле о происходящем в «Европейской ночи» углублении противостояния души и мира аргументируются стихотворениями, в которых критик увидел новую в поэзии Ходасевича устремленность из «своего» — в «чужое», т.е. не присущий ей прежде (в «Тяжелой лире») прорыв сквозь вещественное — к духовному, а переселение поэзии в «чужое» ради этого материального, объективного «чужого» (речь шла о таких стихотворениях, как «Соррентинские фотографии», «Джон Боттом», «Окна во двор», «Бедные рифмы» и другие). Однако противостояние души и мира, действительно резко обострившееся в стихотворениях Ходасевича 1920-1930-х годов, воплощается в «Европейской ночи» не только в сосредоточении поэзии в сфере «чужого», в усилившемся, подчеркнутом внимании к окружающей реальности. Порою то же самое чувство непоправимой разъятости души и мира выражено в прямо противоположном — в тяготении поэзии к сфере «своего», к лирическому «я», не находящему выхода в окружающий мир. В работе В. Вейдле упоминается стихотворение «Слепой» — критик утверждает, что оно не слишком отличается от стихов «Тяжелой лиры» [84]. Между тем, именно это стихотворение с особенной, подчеркнутой силой демонстрирует те черты нового поэтического мира, которые были немыслимы в «Тяжелой лире»:

вернуться

75

См.: Долгополов Л.К. На рубеже веков. Л., 1977. С. 116-132.

вернуться

76

Вейдле В. О поэтах и поэзии. С. 45.

вернуться

77

См.: Бочаров С. Ходасевич. С. 193-194.

вернуться

78

Ходасевич В. Кризис поэзии // Колеблемый треножник. С. 594.

вернуться

79

Вейдле В. О поэтах и поэзии. С. 45

вернуться

80

Вейдле В. Поэзия Ходасевича. С. 160.

вернуться

81

См. названные работы В.Вейдле, С.Бочарова, Н.Богомолова.

вернуться

82

Вейдле В. Поэзия Ходасевича. С. 154-155

вернуться

83

Там же. С. 155.

вернуться

84

Там же. С. 154.