Выбрать главу

Разные мемуаристы свидетельствуют, что к концу 1849 года царь Николай поседел, ожесточился, сделался более замкнут; его ближайшие люди, естественно, должны были приладиться к новому настроению монарха. Именно от этого времени до потомков доносятся необычные для Дубельта восклицания:

«Герцен… мерзавец! Не знаю в моих лесах такого гадкого дерева, на котором бы его повесить»[44] (эмигрант Герцен только что объявлен вне закона).

О недавно умершем Белинском: «Мы бы его сгноили в крепости».

В прежние времена такой тон был несвойствен Дубельту. Он был, как острили в те годы, «le générale Double» — «лукавый генерал». Он был обычно вежлив, внешне мягок, предупредителен. Герцен в ту пору, когда Дубельт еще не собирался его повесить в «своих» (очевидно, рыскинских) лесах, а ограничился лишь его высылкой в Новгород и даже советовал, как лучше получить заграничный паспорт, — Герцен хорошо раскусил «вежливость» Дубельта:

«Жандармы — цвет учтивости; если бы не священная обязанность, не долг службы, они бы никогда не только не делали доносов, но и не дрались с форейторами и кучерами при разъездах. Поль-Луи Курье уже заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми людьми».

«Дубельт начал хмуриться, — вспоминает Герцен в другом месте, — т. е. еще больше улыбаться ртом и щурить глазами».

В конце «петербургской» главы «Былого и дум» (часть IV, глава XXXIII) автор прощается со столицей и с управляющим III отделением: «Я посмотрел на небо и искренно присягнул себе не возвращаться в этот город самовластья голубых, зеленых и пестрых полиций, канцелярского беспорядка, лакейской дерзости, жандармской поэзии, в котором учтив один Дубельт, да и тот — начальник III отделения».

Но в 1849 году Дубельт был неучтив…

Петрашевцев сослали; 21 «государственный преступник» стоит на Семеновском плацу, ожидая расстрела, а затем слышит: «Лишить всех прав состояния и сослать в каторжные работы в рудниках на 12 лет».

Тут, однако, угроза миновала; царь, наказав преступных, простил верных слуг — и дела Дубельта стали вдруг хороши, как никогда прежде. Апогей…

«А как смешно, что графу кажется, будто ты беспрестанно ездишь в деревню, тогда как с 1837 года, то есть в течение 12 лет, ты был в деревне только один раз, на 6-ть дней и с проездом. Впрочем, эта неохота отпускать тебя очень лестное для тебя чувство в нем… От тебя граф поедет, не поморщась, а тебя отпускать для него каторга, потому что без тебя в Петербурге он останется как без рук. Это не дурно, что ему не хочется оставаться без тебя одному. Даже за это ему надо сказать спасибо».

Орлов с годами все меньше «вникает», и пока он шеф, Дубельт сидит крепко и с каждым годом — все самостоятельнее. Вообще к должности управляющего III отделением в высшем обществе относились с некоторым пренебрежением: все же жандарм, сыщик… «Конечно, необходимый человек, но — мы бы не стали…» (К шефу это не относилось — он правая рука государя). Однако те, кто пренебрегают и посмеиваются, боятся как-нибудь обидеть вникающего генерала и с годами даже более внимательны к нему.

«Нет, Левочка, это не честолюбие, а конечно, как же не приятно, что наследник и вел. кн. Елена Павловна присылают узнавать о твоем здоровье… Мы не французы, чтобы брезговать своими владыками; они помазанники божии».

20 сентября 1849 года (во время процесса петрашевцев, когда царь еще гневался). «Князь Чернышев[45] написал письмо графу Орлову о твоих достоинствах, и дай бог здоровья гр. Орлову, что показал письмо Государю. Это делает честь Чернышеву… Оно утешительно, и приятно видеть такое чувство в человеке, которого мнение может иметь столько влияния на дела государственные».

Очевидно, следствием письма Чернышева и представления Орлова и было благоволение Николая I.

30 октября 1849 года. «Ты пишешь, Левочка, что государь подарил тебе табакерку со своим портретом, а ты подарил ее детям. Мне кажется, мой ангел, что тебе следовало бы сохранить ее у себя… У них эта табакерка будет валяться; это увидят и, пожалуй, перенесут куда не надо, что ты брезгаешь царским портретом и отдал его, а у себя сохранить не хотел…»

Итак, в самой середине XIX века, которую мы привыкли помнить очень несчастливой и для России крестьянской, и для России промышленной, и для военной, и для свободомыслящей, — именно в эти годы в одной генеральской и помещичьей семье — апофеоз счастья: «Твое имя гремит по всей России, меня любят и слушают в здешнем углу». Тут как раз глава семьи, после нескольких лет петербургского отдаления, приезжает к себе в гости недели на две: поздняя осень 1849 года — как раз кончилась работа следственного комитета…

вернуться

44

Селиванов Н. В. Записки. «Русская старина», 1880, № 6, с. 309.

вернуться

45

Военный министр.