— И не так.
— Три души Аристотеля тут неверно прочерчены…
Нэлли — мыслитель; вопросы теории знания проницает, играя, отточенный лобик ее; она вмешивается во все мои мысли; меня поправляет…»
В общем, Нэлли — мечта о верховодящем друге, о прелестном помощнике, о нежнейшей твердости, о том, чего стольким из нас — увы! — не хватает…
«…Да, у Нэлли — стальная рука; гравировальным штрихом на сверкающей медной доске вырезает она утонченный рисунок, напоминающий мне гравюры Рембрандта; и в поведении ее все решения выгравированы, четки, ясны; с тех пор как с ней встретился, внешняя жизнь отчеканилась: определился мой стиль как писателя.
Нэлли прошлась по нем четким штрихом».
И вот — война. Призывают его через границу — в армию. Ехать в Англию, потом по морю в Берген, оттуда — в Россию. Храм еще не окончен, но в человеке, в душе его, храм разрушен, и навсегда… Все вдруг сдвинулось с мест, поползло, расползлось… И — рождается, разветвляется, заполняет весь мир собою: бред о брюнете. Горбоносый, черноусый брюнет в котелке, с сигаретой в губах, циничный и наглый, стоит, укрываясь в тени. От него уже не уйти никуда, никогда.
Он — тайный агент Всемирного Астрального Сыска.
Но кошмарно не только то, что, оборачиваясь разными лицами, брюнет в котелке неусыпно следит за каждым шагом того, к кому он приставлен. Сверхкошмарно другое.
Когда в поместительном зале британского консульства в Берне бритые бритты, нагловатые Шерлоки Холмсы, подставляли ему анкету для заполнения тысячи вопросов, они уже знали, что он — Андрей Белый — Борис Бугаев — Леонид Ледяной (псевдоним его юности), что он — шпион!!
Да, да, в Главном Генеральном Штабе Астральной Разведки он — Андрей — Леонид — Борис — значится как сверхмеждународный шпик, личность, вершащая сыск и сама подлежащая сыску.
И возможно, что он предатель?
«…Может быть, случайно во сне повстречался с германским агентом? Во сне заключил договор о продаже отечества…»
«…Я, просыпаясь, конечно, не вспомнил о состоявшемся подкупе; вспомнил о нем англичанин, заведующий контрразведкой в астрале; и сообщил куда следует. С той поры…»
С той поры, поры первой мировой войны, а может быть и раньше, мир был прочно опутан сетями разведок. Бред Белого имел два источника: зерно его было создано жизнью, а страшное действие на душу писателя оно оказало в результате в то время нередкого уклада сознания, когда субъективные ощущения принято было распространять на весь объективный мир.
«Я» вдруг оказалось центром вселенной. То самое кантианское «Я», которое так хотелось мне обрести в моей юности, чтобы перестать быть «наивным реалистом», и которого я обрести не мог никак, зане был примитивен и стихийный материалист. У людей же изысканной кантианской традиции сквозь это самое «Я» проходили нити всех судеб, всей истории, всех явлений вокруг. Сам Кант пытался предупредить подобное толкование его философской системы, однако в системе этой существовали и плодились все вирусы субъективизма, не только всеобщего, но и личного.
Когда
В это именно время переезда из Ньюкэстля в Норвегию, в Берген, думал, а потом записал Андрей Белый, что:
«Голод, болезни, голоса революций — последствия странных поступков моих; все, что жило во мне, разорвавши меня, — разлетелось по миру; когда-то оно яро вырвалось из меня самого, вместе с сердцем моим (это было в тишайшем углу Базельланда); и мир, раскидавшийся от меня на восток и на запад, на север, на юг, внял ли он происшедшему: в тихом углу Базельланда? Если б внял, не произошли бы события мира так именно, как они протекали…»
Да, все иллюзорно, все произвольно, все зависит только от «моего» сознания. А сознание взорвано событиями, оно в ужасе от событий, оно распадается, и вот человек, выражавший настроения, верования некоей группы интеллектуалов, находится в состоянии растерянности, в состоянии растерзанности:
7
Сохраняю способ набора, использованный в авторской публикации. Легко видеть, что строчки разбиты вне зависимости от содержания каждой из них, а только для того, чтобы на странице получилось очертание несущейся торпеды. О средствах выразительности прозы Белого можно было написать интересное эссе, в котором не только Казимир Эдшмит, но и ныне модный Бютор нашли бы сведения о своем предшественнике в области полиграфического оформления литературных замыслов.