Кто с поднятой проходит головой,
Тот человек бывалый, боевой.
Как зеркало, верна душа его,
Не отражает криво ничего.
А тот, кто чужд народу своему, —
Как бы закутал лживый лоб в чалму.
Судьба благая! Требуешь ли ты,
Чтоб были руки делом заняты?..
Так я мечтал. И вдруг звезда летит.
Вот он, мой жребий, — что мне возвестит?
Найду ль почет за столько дней труда,
И дастся ль мне сокровище тогда?
Так я гадал… И вижу наконец,
Посланье шаха мне принес гонец.[249]
Как он писал, чудесный каллиграф,
Витиеватым почерком убрав
Страниц пятнадцать! Что ни буква — сад.
Как шаб-чираг, слова его горят:
«О друг и брат, ближайший меж людьми!
Словесных дел волшебник, Низами!
Проснись! Восстань от сладостного сна.
Яви нам чудо. Мощь тебе дана,
Чтоб на арене слова своего
Нам доказать благое мастерство.
Хотим, чтоб в честь Меджнуновой Любви
Гранил, как жемчуг, ты слова свои.
Чтобы, Лейли невинность обретя,
Ты был в реченьях свежим, как дитя,
Чтоб, прочитав, сказали мы: «Ей-ей!
Клянемся мы державою своей,
Что сладость книги стоит сотен книг».
Ты перед нами некогда возник
В чертоге слов, как некий шах Хосров.
Так не жалей опять своих даров,—
Арабской ли, фарсидской ли фатой[250]
Украсишь прелесть новобрачной той.
С твоим искусством дивным, Низами,
Знакомились мы прежде. Так пойми:
Для чьей отрады, для чьего лица
Ты нанизал свой жемчуг из ларца?
Мы знаем толк в речениях людских,
Мы замечаем каждый новый стих.
Но к тюркским нравам непричастен двор,
Там тюркский неприличен разговор.[251]
Раз мы знатны и саном высоки,
То и в речах высоких знатоки!»
Прочел я… Кровь мне бросилась в лицо,—
Так, значит, в ухе рабское кольцо!
И не поднять из мрака мне чела,
И на глазах как пелена легла,
И не найти сокровищ золотых…
И замер я, и ослабел, затих,
И голову запрятал от стыда…
Где близкий, кто бы понял, в чем беда?
Вновь дополнять творенье — смысла нет.
А рядом сын любимый, Мухаммед,
Как тень моя скользящая, был тих.
Он подошел и сел у ног моих
И говорит: «Не раз ты мяч бросал,
«Хосров — Ширин» недаром написал;
Сердца людей еще повесели
И напиши Меджнуна и Лейли,
Чтоб две поэмы были двойники.
Он — Ширваншах. Вы оба высоки.
Твое владенье — не Ширван, а мир.
Но он знаток, он знатен, он кумир.
Нарядных он потребовал прикрас,—
Садись пиши, как ты писал не раз».
Я отвечал: «Уместна эта речь!
Ты чист, как зеркало, остер, как меч.
Но как мне быть? Душа раздвоена.
Мысль широка. Дорога к ней тесна.
И узок вход рассказу моему.
Хиреет речь, зажатая в тюрьму.
Мне площадь как ристалище нужна,
Как поле для лихого скакуна.
Такая радость, ведомая всем,
Мне не дана. Вот отчего я нем.
Изящество и легкость — вот узда,
Чтоб речь была отважна и тверда,
А от печали рабской и цепей
Она звучит трусливей и слабей.
И если нет на волю мне пути,
Откуда слово ценное найти?
Где музыка, где вина, где меджлис,
Где сад, чтоб мысли светлые зажглись?
Сухой песок, пустыня,[252] темя гор…
Иной народу нужен разговор:
Чтоб слово было сердцем рождено,
Чтобы звенело радостью оно!
Рожденное без радости — мертво.
Но шах велит, чтоб именем его,
вернуться
Посланье шаха мне принес гонец. — Речь идет о прибытии гонца от Ширваншаха Ахситана, заказчика «Лейли и Меджнун».
вернуться
Арабской ли, фарсидской ли фатой… — то есть ты можешь написать поэму по-персидски с употреблением арабских слов.
вернуться
Но к тюркским нравам непричастен двор, // Нам тюркский неприличен разговор. — На этот бейт существуют различные комментарии. Иранский ученый В. Дастгирди понимал его так: «Мои обещания заплатить за поэму не таковы, как у тюрка султана Махмуда Газневи, обманувшего Фирдоуси» (согласно известной на Востоке легенде). Другое толкование: «Не пиши поэму на тюркском языке». Е. Э. Бертельс считал этот стих позднейшей вставкой, не принадлежащей Низами.
вернуться
Сухой песок, пустыня… — то есть арабская легенда о Лейли и Меджнуно суха, как Аравийская пустыня.