Теперь после его разоблачения как провокатора все для меня прояснилось: он не выдержал пыток и согласился сотрудничать с полицией. А может, жизнь его висела на волоске? Как бы то ни было, я не оправдываю его — раз у человека отняли возможность достойно жить, он должен найти в себе силы достойно умереть. Так же считали и мои товарищи, поэтому и выступали в роли судей. Мне хотелось поставить на этом точку, как это сделали они, но увы. Меня не покидала мысль, что при других условиях он бы не стал предателем и что виновны в этом как он, так и его инквизиторы, которых я не мог оправдать наличием античеловечного документа — полицейского удостоверения. Все мы рождены женщиной. Существуют неписаные законы, перед которыми мы одинаково равны.
Крик надзирателя, исходящий из центра двора, заставил меня вздрогнуть. Он приказал мне влиться в общую колонну политзаключенных. Я присоединился к ним. Одна из жертв провокатора положила руку мне на плечо. Мне не хотелось, но пришлось его выслушать: «Видишь, брат, что делается? А ведь старый коммунист, политзаключенный со стажем!.. Грязь! Какая грязь, а?» Я ответил, что вижу, и действительно видел, однако думал при этом о том, что никак не выходило у меня из ума.
…Разговор между мной и предавшим меня человеком подходил к концу. Он потер лоб и вытащил из кармана потертой куртки синюю записную книжку с вложенным в нее тонким красным карандашом. Попросил меня назвать имена двух товарищей, входивших в состав тройки, руководившей ремсистами в одной из гимназий. У меня перехватило дыхание — законы конспирации запрещали такие вещи. Выдумав какую-то причину, я ненадолго покинул его. В глубине большого зала находился человек, устроивший нашу встречу. Он вытирал бритвы, стальные лезвия которых разбрасывали слепящие лучи. Я подошел к нему и с тревогой сообщил о том, что от меня хотят. Парикмахер резко ответил: «Не дури, представитель ЦК вправе задавать любые вопросы!» Что ж, раз так считает мой непосредственный руководитель… Возвратившись, я сообщаю человеку имена товарищей. Он медленно, как бы нехотя, записывает их в синий блокнот. На этом встреча закончилась. Оставалось дождаться парикмахера, который был обязан проводить представителя ЦК, однако он продолжал заниматься своими делами. Мне не сиделось на месте. Встав, я принялся шагать вдоль зала. Мое отражение то появлялось, то исчезало в зеркалах, развешанных напротив кресел. Раз, два — вот он я! Раз, два — нет меня! Теперь снова — раз, два… Вдруг я увидел его лицо с неузнаваемо изменившимся выражением. Замедляю шаг, чтобы понять, каким именно. Несомненно, на лице написана жалость. Но он смотрит прямо на меня! Значит, это я вызываю в нем такое чувство! Всматриваюсь в его глаза. В них тоже жалость! Наверное, мне все это только кажется, все это следствие недавнего беспокойства. Я резко обернулся. Нет, мне не показалось — он вздрогнул, как человек, пойманный с поличным, криво улыбнулся и с видимым усилием вернул маску спокойствия.
Только сейчас, в тюремном дворе, я понял, что означало это выражение — предатель жалел свою жертву. Хорошо, что помогло зеркало, иначе легко было поверить в его врожденную доброту. Плохой человек смотрел бы на меня со злобой, насмешкой, безразличием — как угодно, но только не с жалостью. Поэтому, когда я обернулся, он спрятал свою доброту за маской. А ведь именно она могла выдать его. В сущности, он и не пытался осторожничать. По-видимому, умышленно бросал вызов судьбе, чтобы скорее положить всему конец. Чем, как не этим, можно объяснить его неблагоразумие записать в моем присутствии имена моих товарищей? Даже у самого неопытного это вызвало бы подозрения. Я не был опытным конспиратором, но синяя записная книжка очень смутила меня. Если бы я рассказал об этой вселяющей тревогу подробности человеку, устроившему нашу встречу, то он бы тоже задумался. Но я промолчал, опасаясь, что он снова резко оборвет меня.
Прошел месяц, второй, третий… «Случись что, за это время меня могли бы сто раз арестовать» — думал я. Я настолько успокоился, что когда меня арестовали, мне даже в голову не пришло заподозрить того человека. Свое знакомство с ним я категорически отрицал (мне предъявили на опознание его фотографию), в противном случае полиция напала бы на след ЦК. Я не придал никакого значения намекам полицейских: «Эх ты, послушное орудие в чужих руках! Люди радуются жизни, веселятся, а ты будешь гнить в застенках!» Намек был ясен — на фотографии я второй раз увидел лицо предавшего меня человека.
Солнечный луч, отразившийся от штыка охранника, ударил мне в глаза, заставив вернуться к товарищам по несчастью, изрыгающих проклятия в адрес предателя: «Гад!», «Иуда!», «Исчадие ада!» Самые горячие не переставали сокрушаться, что не могут расправиться с ним. Лично я не испытывал такого желания. Мне было даже жаль его. Мы оба были жертвами: я — его, он — насилия. Более того. Я чувствовал за собой смутную вину. Насилие казалось мне характерным для всего человечества, ибо оно существует лишь при условии, что с ним мирятся. Чем больше я думал об этом человеке, тем упорнее мое сознание заставляло считать его жутким виновником не менее жуткого обвинения, направленного против всех нас — людей, подобно основательному отвращению, испытываемому нами к нему и таким, как он.
Надзиратель взглянул на часы и приказал построиться. Составленный из политзаключенных квадрат разомкнулся в одном из углов, превратившись в колонну. Головные ряды вывели ее со двора и потянули за собой к камерам. Стук деревянных башмаков, подхваченный эхом мрачных коридоров, превратился в невыносимый грохот. Я шел рядом с товарищами, и мне никак не удавалось собрать воедино образ плохого человека и провокатора. Однако время, то душное время, в отличие от меня, сделало это, основываясь на очевидном — на несомненных фактах.
ГЕНЕРАЛ[3]
В камере стемнело, хотя до сумерек было еще далеко. Внезапно ее озарила молния, потом по тюрьме прокатился гром, дав волю грозе. Запахло полевыми цветами.
Мои товарищи по камере сидели на соломенном тюфяке, опершись спинами о стену. Налетевшая буря до последнего предела натянула и без того натянутые нервы.
— Только этого еще не хватало!
— Природа тоже негодует, разве не видите?
— Молнии, убейте убийц!
Я поддался наивному движению души, как утопающий хватается за соломинку. Вскочил на стол. Оттуда можно было посмотреть через зарешеченное окно. Сидевшие заволновались. Я скорее догадался, чем услышал их слова — они предупреждали меня, чтобы я держался в стороне от окна. Караульные стреляли по окнам, где показывалась голова заключенного. Не оборачиваясь, я кивнул им, что помню об этом. Молнии вспарывали набухшее от темных туч небо, отгоняя мрак в самые дальние дали. При свете молний казалось, что задняя стена камеры ближе, чем на самом деле. Как будто она, ослепленная вспышками, выступила из темноты, боясь упустить нас. Я посмотрел на товарищей.
Задумавшись, они мысленно прослеживали путь черной крытой машины, на которой осужденных увозили на расстрел. То же делал и я. Я видел, как она покачивается, направляясь к казармам шестого полка. Мрак окутывает черную крышу машины, но молнии время от времени освещают ее. Внутри за запертой дверью — генерал. Мы проводили его пять минут назад. Он сидит в глубине на деревянной скамье. Рядом конвойные с винтовками, зажатыми меж колен. В тусклом свете седая голова его кажется окруженной мягким сиянием. Сейчас он самый одинокий человек на земле. Я пытаюсь представить себе, о чем он может думать в эти последние минуты. Но мне не удается — мысли тех, кто сидит на этой скамье, знают только те, кто на ней сидел.
Внезапно хлынувший ливень испугал меня. Ему как будто хотелось одним махом загасить зарево. В лужах запрыгали пузыри, частые, беспокойные, как тревожные мысли. Я чувствовал, что товарищи считают минуты — когда черная машина остановится до дворе казармы перед туннелем.
Гигантская молния расколола небо где-то над улицей Клементины. Меня снова охватило наивное желание чуда. Я видел машину расколотой надвое, видел, как выходит из нее генерал, целый и невредимый, смотрит на меня и говорит: «Ну, молодой человек, ничего страшного не произошло. Царское правительство может прикрыть дело более легким. Оно ведь понимает, насколько скомпрометирует себя, если со всей категоричностью подтвердит, что даже генералы пошли против него!» Он говорит и не верит своим словам. Хочет придать мне смелости.
3
Генерал Займов (25.XI. 1888–1.VI.1942) — болгарский генерал-анти-фашист, расстрелянный за сотрудничество с советской разведкой.