В знак уважения к Томовым привычкам включаю Дэна Рэзера[3].
— Вот кто грудью стоит за свежие новости, — говаривал, бывало, Том, тиская мой бюст пятого размера.
Руки у него росли не оттуда. Когда ему сводило судорогой кисть, приходилось вызволять его из моего лифчика.
— Дэн, — говорила я, гася телевизор, — ты Тому и в подметки не годишься.
Мир сделался чересчур ярким — переизбыток солнца и уличных огней. Закрываю глаза. Вспышки электрических лампочек ощущаются через веки.
Приезжают дети.
— Мам, посмотри на меня.
Загораживаюсь рукой.
— Слишком ярко, — говорю.
— Ты меня узнаешь? — спрашивает кто-то из них.
Детям свойственно переоценивать свою важность.
— Это ты, — говорю я, — надоеда.
— Я записала тебя на прием к доктору, — говорит моя неугомонная старшая.
— Он скажет «шурум-бурум» и протянет лапу за моими деньгами, — отвечаю я.
— Для начала мы славно пообедаем, — встревает меньшая, — а потом заглянем на осмотр.
— Что за доктор? — спрашиваю.
Вдруг вспоминаю о мозоли на мизинце ноги.
— Подолог[4] бы не помешал, — соглашаюсь я.
Даже во тьме, занавешенная рукой, я чувствую, как они обмениваются взглядами.
— Конечно, как хочешь, — говорит сын, умиротворитель.
Не открывая глаз, на ощупь, я нахожу и натягиваю какое-то платье и то ли ровно, то ли криво его застегиваю. Довершаю экипировку солнцезащитными очками в красной оправе.
— Погода хмурая, — говорит моя принципиальная старшая. — Очки ни к чему.
Осторожно пробует их с меня снять. Я вцепляюсь в дужки.
— Ну, если они тебе нужны, — сдается она.
За обедом я заказываю салат, но почти сразу бросаю вилку. Что картошка, что помидоры с огурцами, что груши — вкуса у них нет.
— Нам пора, — говорит сын, мой средний ребенок, вечный мастер хронометража, блюститель порядка, арбитр.
Входим.
Дочери, каждая со своей стороны, держат меня под руки. Я упираюсь, тяну их назад.
— Спасите! Спасите! — взываю к случайному прохожему. — Они ведут меня на убой.
— Мама! — говорит старшая.
— Врешь, никакой это не подолог, — говорю. — Психиатр это. Хотите доказать, что я спятила, и захапать мои акции и облигации.
— Это не так! — говорит меньшая.
— Тоже мне заступница, — говорю ей. — А то я не знаю, что вы обе вечно грызетесь да лаетесь.
Мне с порога становится ясно, что она шарлатанка. Во-первых, голова у нее даже не доходит спинки ее креслица. Во-вторых, по лицу видно, что она овощ тушеный. А тушеные овощи, как показывают недавние события, пользительны лишь при запорах.
— Вы знаете, какой сегодня день недели? — спрашивает она, берет карандаш и готовится записать мой блистательный ответ.
— Конечно.
Она ждет.
— Так какой же?
— Не ваше дело.
— Вы знаете, кто сейчас президент Соединенных Штатов?
— Недостойный человек, — отвечаю я.
С тех пор как умер Рузвельт, так оно и есть.
Они сажают меня в машину, я снимаю очки и как следует смотрю на них.
— Лицемеры чертовы, — говорю я.
Теперь мне глаз не сомкнуть. Враги не дремлют. Как знать, куда они закатают меня — теперь, когда мой страж повергнут?
Но даже когда я настороже, защитить себя я не в силах. Кишечник не работает. Я превратилась в старый мусорный бачок. Живот твердый, его распирают газы. Приезжая, дети первым делом распахивают окна и двери и машут руками.
— Умирать легко, — сказала я однажды Тому. — Я боюсь только болезней.
— А я боюсь, что ты умрешь раньше меня, — отвечает мне муж. — Пообещай, что меня переживешь.
— Как я могу обещать? — спрашиваю. — У меня, сам знаешь, анемия, стенокардия, больные почки. Ты здоров как бык. Обзаведешься новой женой — и поминай как звали.
Он берет меня за левую руку, ту самую, на которую он мне еще в девичестве надел обручальное кольцо. Кольцо глубоко впилось в палец, костяшки распухли.
— Пообещай, — говорит он.
— Обещаю, — клянусь я.
Шестьдесят лет назад я пообещала его любить. Год назад пообещала пережить его.
Проклинаю себя за то, что сдержала это последнее обещание.
— Трус! — рыдаю я. — Эгоист! Еще и оставил мне грязные подштанники стирать.
Кому я жалуюсь? Паре кресел перед телевизором? Стулу во главе обеденного стола?
— Завидую твоим глазам и ушам, — случалось, говорил Том.
— Тебя можно понять, — отвечала я. — Зрение единица, а слух — булавка упадет, услышу.