Выбрать главу

У нас под окнами летят трамваи и авто, переливаются световые рекламы, мировой воздух полон гудением радиостанций, где-то в темных глубинах прапамяти еще бродит древнее вино кочевий, неуемная дикая песня, пестрая как шаль, острая как нож, пьяная как ветер.

Полон стакан, Пуст стакан. Гомон гитарный, луна и грязь. Вправо и влево качнулся стан. Князем — цыган, Цыганом — князь, Эй, господин, берегись — жжет! Это цыганская свадьба пьет.[226]

Помните цыганку Машу, ради которой забывал в московском «Яре» Федя Протасов[227] черную судьбу? Помните тонкую Грушу в «Очарованном страннике»,[228] об улыбку которой обжег себе сердце непутевый князь? Помните всю ветровую, cтепную любовь, которую отдала русская литература цыганской песне?

Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре Помните жаркое ржанье и степь в серебре? Синий дымок на горе, И о цыганском царе Песню…
В черную полночь, под пологом древних ветвей, Мы вам дарили прекрасных — как ночь — сыновей. Нищих — как ночь — сыновей… И рокотал соловей Славу…[229]

Вся Марина Цветаева в этой кочевой прапамяти.

Вся она слух к тому, что еще не выветрилось из древнего сердца. Потому-то она так прекрасно чувствует огневую стихию слова, хмель и солод всякой песни, безымянно зачатой и безымянно рожденной под открытым небом.

Я не знаю в современности (разве только Пастернак) поэта более богатого ритмически. Каждое ее стихотворение — прерывистое дыхание речи взволнованной и горячей.

Это — темная, сама себя не измерившая душа, где все растет от «дикой и татарской воли»,[230] от тех прекрасных, кочевых времен, когда сама собою слагалась песня, а жадная и еще бедная память тянулась к мифу, к предчувствию, к гаданию, к великой дружбе с судьбой. И в сущности все стихи Цветаевой — либо заговор, либо заклинанье. Ей ли, помнящей сквозь тысячелетия, не научиться ворожить. Кругом нее растет сказочный черный лес, где заблудился разум и папоротник расцветает детской верой в чудеса. О, конечно, она колдунья! Сколько она знает наговорных слов, как крылаты ее предвещания.

Да, она колдунья, которую уже не сожгут на костре, потому что времена не те и люди в чудеса верить перестали, но которой выпал жребий страшней и чудесней — гореть на певучем огне жизни и страсти земной.[231]

В новой России, по весне — думается мне — настала пора свежему, русскому слову. Европы нет, Европа руины, великий Рим, — и если нам суждено строить, вести за собой, то как отказаться от соблазна думать, что это путеводительное для всего мира слово — русское слово, взращенное черноземом, слово пушкинского закала, гоголевской окрыленности, лесковской сочности.

Первым должны его почувствовать поэты, и Марина Цветаева уже несет его высоко в своих женских, вещих руках.

Мы накануне возрождения русской культуры, распыленной и растраченной. Теперь, когда вся страна — единый народ, мы ближе к ней, чем когда-либо, — и солнечное имя Пушкина тому залогом.

«Петербургские поэты» по мере своих сил ревниво берегли это слово. Но было оно у них четким и бесстрастным, как отражение града Китежа в озерной глубине. Из Москвы, из сердца страны, надо было ждать горячего русского ветра.

У Марины Цветаевой именно такая, ветровая и жаркая любовь к Москве. С нею рождается истинно «московская» поэзия, нет, больше — русская, вольная, бродячая, цыганская.

«Много ль нас таких на святой Руси, у ветров спроси, у волков спроси».[232]

Книги Цветаевой неровны. Они показывают и высокое мастерство над строптивым словом, и творческое легкомыслие. Но в целом они прекрасны. Нужно быть искони русским человеком, нужно хорошо чувствовать вкус, цвет, вес и запах родной речи, песни, былины, частушки, чтобы обогатить свой стих таким исключительным ритмическим разнообразием.

Марина Цветаева — поэт для немногих, удел хотя и горький, но достойный. Это — путь Дельвига, Баратынского, Тютчева, Иннокентия Анненского и Владислава Ходасевича. Наряду с ними Цветаевой выпала радостная и трудная доля — беречь слово и любить мир.

Ноши не будет у этих плеч, Кроме божественной ноши — мира. Нежную руку кладу на меч, На лебединую шею лиры.[233]

В. Ходасевич

Рец.: Марина Цветаева

Ремесло: Книга стихов. Берлин: Геликон, 1923;

Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{60}

Судьба одарила Марину Цветаеву завидным и редким даром: песенным. Пожалуй, ни один из ныне живущих поэтов не обладает в такой степени, как она, подлинной музыкальностью. Стихи Марины Цветаевой бывают в общем то более, то менее удачны. Но музыкальны они всегда. И это — не слащаво-опереточный мотивчик Игоря Северянина, не внешне-приятная «романтическая переливчатость» Бальмонта, не залихватское треньканье Городецкого. «Музыка» Цветаевой чужда погони за внешней эффектностью, очень сложна по внутреннему строению и богатейшим образом оркестрована. Всего ближе она — к строгой музыке Блока.

И вот поскольку природа поэзии соприкасается с природою музыки, поскольку поэзия и музыка где-то там сплетены корнями — постольку стихи Цветаевой всегда хороши. Если бы их только «слушать», не «понимая». Но поэзия есть искусство слова, а не искусство звука. Слово же — есть мысль, очерченная звучанием: ядро смысла в скорлупе звука. Крак — мы раскусываем орех — и беда, ежели ядро горькое, или ежели его нет вовсе.

Но равноценны ядра цветаевских песен. Книги ее — точно бумажные «фунтики» ералаша, намешанного рукой взбалмошной: ни отбора, ни обработки. Цветаева не умеет и не хочет управлять своими стихами. То, ухватившись за одну метафору, развертывает она ее до надоедливости; то, начав хорошо, вдруг обрывает стихотворение, не использовав открывающихся возможностей; не умеет она «поверять воображение рассудком»[234] — и тогда стихи ее становятся нагромождением плохо вяжущихся метафор. Еще менее она склонна заботиться о том, как слово ее отзовется в читателе — и уж совсем никогда не думает о том, верит ли сама в то, что говорит. Все у нее — порыв, все — минута; на каждой странице готова она поклониться всему, что сжигала, и сжечь все, чему поклонялась.[235] Одно и то же готова она обожать и проклинать, превозносить и презирать. Такова она в политике, в любви, в чем угодно. Сегодня — да здравствует добровольческая армия, завтра — Революция с большой буквы. Ничего ей не стоит, не замечая, пройти мимо существующего и вопиющего — чтобы повергнуться ниц перед несуществующим, — например, воспеть никогда не существовавшего «сына Блока Сашу»[236] («Ремесло», стр. 87–88) в виде вифлеемского младенца, от чего неверующему человеку станет смешно, а верующему — противно. В конце концов — со всех страниц «Ремесла» и «Психеи» на читателя смотрит лицо капризницы, очень даровитой, но всего лишь капризницы, может быть — истерички: явления случайного, частного, переходящего. Таких лиц всегда много в литературе, но история литературы их никогда не помнит.

вернуться

226

Из стихотворения «Цыганская свадьба».

вернуться

227

Герои драмы Л.Н.Толстого «Живой труп».

вернуться

228

«Очарованный странник» — повесть Н.С.Лескова.

вернуться

229

Из стихотворения «Милые спутники, делившие с нами ночлег…» 4

вернуться

230

Цитата не прямая, скорее всего, имеется в виду название стихотворения «Дикая воля».

вернуться

231

Ср. со словами художницы Ю.Л.Оболенской (1889–1945) о «пламени» в стихах Цветаевой: «О Марининых „Верстах“ узнала к стыду своему из Вашего письма и тотчас приобрела. В стихах мне дороже всего внутреннее пламя, движущее их, за него прощаю все неудачи. В смысле этого пламени Марина стала совершенно неподражаема, но не всегда подставляет ему вполне достойные образы…» (Из письма к М.Волошину от 5 июля 1922 г.; цитируется по: Цветаева М. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1990. С. 714).

вернуться

232

Из стихотворения «А во лбу моем — знай!..»

вернуться

233

Из стихотворения «Доблесть и девственность! — Сей союз…»

вернуться

234

Перифраз известного выражения А.С.Пушкина «поверять алгеброй гармонию» (из трагедии «Моцарт и Сальери»).

вернуться

235

Парафраз со стихотворными строками из романа И.С.Тургенева «Дворянское гнездо», где Михалевич произносит: «И я сжег все, чему поклонялся. // Поклонился всему, что сжигал» (наблюдение О.Коростелева).

вернуться

236

Стихотворный цикл «Вифлеем» открывается посвящением: «Сыну Блока, — Саше». М.Цветаева ошибочно считала сына Петра Семеновича Когана (литературовед, критик) и Надежды Александровны Нолле-Коган (переводчица), в доме которых останавливался А.Блок, приезжая в Москву в 1920–21 годы, сыном самого поэта (См. письма к Р.Гулю: СС. Т. 6. С. 532, 536).