Выбрать главу
— Что мне делать в новогоднем шуме С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер.

В. Вейдле

Рец.: «Версты», № 3

<Отрывок>{128}

<…> Есть и еще одно основание не верить любви кн. Святополк-Мирского к Пастернаку — это известное пристрастие его к стихам Марины Цветаевой. Два стихотворения этой поэтессы (я намеренно не говорю поэта, потому что стихи эти — именно дамские стихи) помещены в «Верстах». Они крайне расплывчаты, многословны, написаны не только ни о чем, но и ни с чем. Род кликушества выдается в них за вдохновение и случайное привешивание слова к слову, за глубокое сталкивание и срастание слов. Конечно, в стихах Цветаевой раньше, как и теперь, заметно сильное влияние Пастернака, но именно потому, что влияние это воспринято так механически, так поверхностно, критику, любящему Пастернака, и не следовало бы любить Цветаеву. Дарованье Пастернака — одностороннее, чисто вещественное, словесное — все же подлинное, одному ему принадлежащее дарование. Его стихи — скорее материал поэзии, чем сама поэзия, но это совсем по-особенному сделанные стихи; слова в них взвешены; учтена, правда, лишь малая доля смысла и выразительности этих слов, но то, что учтено до конца и выбрано, вполне оригинально. Если это понять, нельзя уже не увидеть в стихах Цветаевой — где вообще никакого выбора, никакого распознавания слов нет, а есть лишь их непроверенное нагнетание — только бледный сколок с пастернаковского мастерства, особенно невыносимый тому, кто считает это мастерство неограниченным и безусловным. С точки зрения искусства, во всяком случае, культ Цветаевой с культом Пастернака совместить нельзя. <…>

М. Слоним

Рец.: Марина Цветаева

После России: Стихи 1922–1925{129}

У Марины Цветаевой постоянная тяжба со средним читателем. Иван Иванович требует от поэзии легкой приятности. Он не намерен утруждать своих мозгов и впадать в чрезмерное волнение из-за каких-то рифмованных строчек. Больше всего он одобряет неприхотливое журчание рифм, пеструю игру образов или простые эмоции, больше в стиле цыганского романса. Но он возмущен, если вместо меланхолической музыки или общедоступных афоризмов, сказанных размеренной речью, ему преподносят стихи, в которых острой напряженности мысли и образа соответствует и особая молниеносная сосредоточенность слов.

Видимая трудность восприятия стихов Марины Цветаевой не имеет ничего общего с туманностью или с поэтическими ребусами символистов. Нет ничего неправильнее ходячего представления о Цветаевой, как о непонятном поэте. Наоборот, ее стихи до того определенны, их выражения до того точны и сжаты, что порою они достигают почти математической четкости. Они требуют лишь одного — сосредоточенности внимания. Они рассчитаны на читателя, который способен на некоторое духовное усилие и в поэзии ищет некоего «полета души», некоей возвышенной серьезности эмоций и мыслей.

Трагическая муза Цветаевой всегда идет по линии наибольшего сопротивления. Есть в ней своеобразный максимализм, который иные назовут романтическим. Да, пожалуй, это романтизм, если этим именем называть стремление к пределу крайнему и ненависти к искусственным ограничениям — чувств, идей, страстей. Поэтому неистовыми показались стихи Цветаевой одному критику.[445] Они и в самом деле полны такой подлинной страсти, в них такая почти жуткая насыщенность, что слабых они пугают, — им не хватает воздуха на тех высотах, на которые влечет их бег Цветаевой.

В своей прекрасной поэме «Застава»[446] Цветаева пишет:

А покамест пустыня славы Не засыпет мои уста, Буду петь мосты и заставы, Буду петь простые места.
А покамест еще в тенётах Не увязла — людских кривизн, Буду брать — труднейшую ноту, Буду петь — последнюю жизнь!

Эта «последняя», настоящая жизнь для нее всегда вне этого мира. Ее творчество — не только постоянный «бег», как сама она его определила, но и порыв — от земного, и прорыв — в какую-то истинную реальность, где нету «веса, счета, времени, дроби».[447] Цветаева в ужасе спрашивает — «что мне делать с моими „наваждениями“, с „их невесомостью в царстве гирь“»?

Что же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший — сер! Где вдохновенье хранят, как в термосе! В мире мер?![448]

Удивительно, что этот романтизм Цветаевой, эта ее «безмерность» заключены в сжатые, прерывистые строки.

Цветаеву часто упрекают за якобы невнятную языковую игру. А между тем у нее совершенно нет «словесного расточительства». Наоборот, она всегда стремится к такой сжатости и скупости выражений, что порою доводит почти до схемы некоторые из своих стихотворений.

Цветаева всегда ищет в каждом слове его истинного, первоначального значения, и ее мнимая игра словами в конечном счете — игра понятиями. Слово для нее всегда связано с его смысловой природой и за сближениями речений и звуков чувствуется у нее всегда более трудное и сложное соединение понятий. Подчеркивание слова у Цветаевой доходит до того, что она выделяет порою слоги, очищает корень слова от его приставок или производных окончаний.

То, что у версификатора обратилось бы в щелканье клавиш поэтической машины, у Цветаевой одушевлено высоким строем ее лирического напряжения. Все вольности ее разорванного, ритмически-стремительного стиха оправданы ее собственной фразой:

Это сердце мое, искрою Магнетической — рвет метр.[449]

Цветаева — своеобразный и большой поэт. Вместе с Пастернаком она, пожалуй, является наиболее яркой представительницей современной русской поэзии. И новая книга ее, где так полно даны все особенности ее творчества, не только значительное явление для нашей зарубежной поэзии, но и крупный и ценный вклад в русскую литературу вообще.

вернуться

445

Скорее всего имеется в виду рецензия Р.Гуля на ее сборник «Версты» (1922). См. ее в настоящем издании.

вернуться

446

В стихотворении «Поэма Заставы».

вернуться

447

Из стихотворения «Кто-то едет — к смертной победе».

вернуться

448

Из стихотворения «Что же мне делать, слепцу и пасынку…»

вернуться

449

Из стихотворения «Самовластная слобода!» (из цикла «Провода»).