Только еще рано. Для этого нам потребуется два, может быть, три года. Но мы своего добьемся.
Я могу иметь все.
Я притягиваю Н к себе и целую на балконе замка Велес-Бланко. В поцелуе много жара, но под огнем ощущается глубокое тепло. Это нечто новое.
— Пошли со мной, — выдыхаю я, когда мы отрываемся друг от друга. Глаза у Н влажно блестят, но она не может быть печальной — должно быть, это слезы радости, о которых я столько слышал, но ни разу не видел. Мы почти бежим через зал древнего ближневосточного искусства (бородатые воины с вытянутыми лицами и пустыми глазами преследуют нас), по балкону Большого холла, мимо рядов корейской керамики, через зал древнего китайского искусства (спасибо, Шарлотта С. Уэбер) и, спотыкаясь, входим в крыло Сэклера, лучшее собрание японского искусства за пределами Токио.
Воздух здесь всегда тихий, когда проходишь мимо громадного изваяния Будды, и более влажный благодаря почти бесшумному фонтану Ногучи. Мне приходится сдерживаться, чтобы не повалить Н на одно из татами в зале с древним громадным свитком, свисающим со сливового дерева, — охранники появятся тут же. Особый подарок для Н требует уединенного уголка и могильной тишины.
Я веду ее за руку в библиотеку искусства Азии. До катастрофы здесь был научный центр, потом сокращения штатов привели к тому, что тут снова образовался кинотеатр для демонстрации документальных фильмов. Исчезли памятные мне ряды книг, компьютерных терминалов и длинные столы, но зато установили старые дешевые скамьи со спинками. Мы садимся в дальнем углу последнего ряда, И устраивается слева от меня. Из невидимых динамиков звучит музыка кото. В переднем ряду сидят два пожилых азиатских туриста. Больше никого нет.
Со всей ловкостью, на какую способен, я достаю подарок для Н. Глаза ее округляются, и она вскидывает руку ко рту, чтобы подавить вскрик. Это штучка «Джимми Джейн», длиной чуть больше пяти дюймов, с платиновым наконечником. Она беззвучна, легко вводима и совершенно влагонепроницаема. Я включаю ее на минимальную скорость и сую под тунику Н, меж ее гладких смуглых бедер, в то место, с которым очень близко познакомился за весьма короткое время.
Н выгибает спину и закрывает глаза. Медленно кладет руку поперек моей груди, поднимает ладонь к лицу, ее пальцы слегка поглаживают мое правое ухо. На экране перед нами замок Фениксов поднимается из дымки вишневых цветов.
— Mi pobrecito,[30] — задумчиво бормочет она, когда я увеличиваю скорость вибратора, — что нам с тобой делать?
Eau de мертвого таксиста
Мор беспокоил Сантьяго.
Не то, что́ он говорил, — Мор мог молчать всю смену и зачастую так и делал. И не то, как поступал или не поступал, во всяком случае, на работе. Мор легко одерживал верх в схватках, справлялся даже с самыми сильными забияками без особого напряжения и (главное) неизменно переводил на счет Сантьяго аресты — и тем самым очки. ОСИОП уже казался не слишком далеким.
Беспокоило даже не то, что Мор был как будто совершенно лишен всяких привязанностей. На сотовом телефоне у него отсутствовали семейные фотографии (собственно говоря, Сантьяго ни разу не видел телефона у Мора, даже не знал, есть ли у него телефон). Мор не признавал выпивок после работы, что начинало становиться у полицейских из ОАБ все более обычным делом, по мере того как креп дух товарищества в небольшой, находящейся в почти отчаянном положении группе. Сантьяго перенял манеру Мора пить только воду, когда они работали в барах. Мор никогда не являлся на службу похмельным, от него не несло перегаром. Кем бы Мор ни был, решил Сантьяго, он не пьяница. Мор обычно невесть откуда появлялся в начале их смены, производил задержания и в конце смены исчезал снова. Вторая работа и учеба Сантьяго не позволяли ему трудиться в две смены (да и бюджет управления не позволял оплачивать сверхурочные), но Маккьютчен сказал ему, что, если того потребует обстановка, Мор будет работать по две смены вместе с ним.
— Ты ему нравишься, — сказал Маккьютчен Сантьяго однажды поздно вечером у себя в кабинете. — Ты его не беспокоишь.