В христианском письме II–III вв. сочувствие делается объектом морализирования: «И относительно Гермионы позаботься, чтобы она не печалилась. Несправедливо, чтобы она из-за кого-либо печалилась. Ибо я слышал, что она печалится»{329}.
Анализ собственных чувств в их отношении к эмоциям другого человека демонстрирует Флавий Геркуланз «Я весьма обрадовался, получив твое письмо… Но я весьма опечален тем, что ты не пришла на день рождения моего мальчика — ни ты, ни твой муж, ведь ты могла бы много дней радоваться с ним. Но ты имеешь более важные дела и из-за них пренебрегла нами. Я желаю, чтобы тебе было во всем так же хорошо, как мне, но я печалюсь, что ты не со мной. Если ты без меня не несчастлива, я рад твоему счастью, хотя и мучаюсь все же, не видя тебя»{330}. Геркулан сорадуется своей вольноотпущеннице и печалится, не видя ее. За всем этим сквозит дружелюбная ирония («ты имеешь более важные дела»). Ниже мы рассмотрим откровенно ироническое послание Сарапаммона, который «сорадуется» своему должнику, если тот «остается в своем неразумии».
В отличие от других приведенных писем у Флавия Геркулана — сопереживание не горю, а радости адресата. Страдает же он от отсутствия «сочувствия» его счастью. Сочувствие счастью (если понимать под сочувствием не сострадание, но разделенное чувство), казалось бы, заложено в поздравительном типе писем (№ 19 у Деметрия и № 16 у Прокла [Либания]). Однако в таких письмах речь идет о конкретных удачах, с которыми и следует поздравить{331}. Упор делается именно на эту удачу, а не на чувство, переполняющее поздравителя. Напротив, главное в письме Флавия Геркулана — рассказ о чувствах.
Современная психология ищет истоки свободного выражения эмоций в рефлексии чувства (отличая ее от рефлексии разума). Г. П. Дрейтцел пишет о человеке XX в.: «Мы любим любовь, мы боимся испугаться, мы испытываем боль в ожидании боли, мы чувствуем сексуальное удовольствие, наблюдая, обсуждая сексуальный акт или читая о нем»{332}[11].
«Боль в ожидании боли» пронизывает письма II–IV вв. Совершенно здоровые люди в стандартных выражениях требуют не забывать о них ни на день, чтобы не погибли они в одиночестве, на чужбине, где некому подать глоток воды. Если же болезнь уже налицо, то она воспринимается поистине как мученичество.
С этим типом чувствования упорно сражалась философия первых веков нашей эры. Секст Эмпирик, например, поучал: «Ничего не выдумывающий относительно того, что страдание есть зло, подчиняется (лишь) волнению, необходимо вызванному страданием, а воображающий, что страдание просто не свойственно (природе человека), что оно только зло, удваивает этим мнением тягость, возникшую в связи с наличием страданий. Разве мы не видим, что при операциях часто сам оперируемый больной мужественно выдерживает боль от операции… потому, что подвергается лишь тому волнению, которое вызвано операцией, а тот, кто присутствует, как только увидит небольшую струю крови, бледнеет, дрожит, покрывается потом, теряет самообладание, наконец, падает, лишившись речи не из-за страдания, но из-за мнения, что страдание есть зло? Таким образом, иногда тревога из-за мнения о каком-либо зле как зле больше той, которую причиняет само так называемое зло»{333}.
Позднеантичный человек способен описать свои эмоции, рассказать о них, осознать их — он как бы ощущает собственные чувства, что и делает любую боль вдвое больнее. Поэтому сострадание так необходимо авторам писем, поэтому так важно им излить душу. Но и чужое чувство они способны понимать с гораздо большей остротой, чем прежде.
Характерно, что, борясь против излишней чувствительности, философия этой эпохи нападала и на сочувствие. По мнению А. Р. Хэндса, стоики осуждали жалость как эгоистическое чувство, ибо ее рождает опасение того, что и сам ты можешь впасть в нищету. Бедным следует помогать, но без жалости{334}. Напротив, христианство превозносит сочувствие и даже готово пережить чувство отчаяния, слабости, чтобы привлечь отчаявшихся. «Кто изнемогает, с кем бы и я не изнемогал? Кто соблазняется, за кого бы и я не воспламенялся? Если должно мне хвалиться, то буду хвалиться немощью моею»{335}, — изрекает апостол Павел. Слабые, излишне чувствительные люди придут к слабому же, а не к бесчувственному суровому проповеднику. Поэтому Павел «для немощных был немощный, чтобы приобрести немощных»{336}.
Болезнь — не единственное проявление «мученичества» в римском Египте. Столь же остро воспринимались и все прочие удары судьбы. Их описание мы находим в эпистолярном рассказе, а призыв содействия и сочувствия — в просьбе.
Некий Мор сообщает Эпимаху: «Хочу, чтобы ты знал, что мы просеяли ячмень (человека) из Оазиса, и никогда мы не просеивали с таким трудом. Ибо дождь шел и ветер был необоримый»{337}. Хозяйственные неприятности заботят многих. «Если можешь, приди к нам немедленно, поскольку весьма мучают нас, приди, чтобы увидеть, что они делают с нами и посети наш земельный участок»{338}. «Напиши мне, дабы рассказать мне обо всем: о спасении вашем и о том, отяготил ли вас землевладелец»{339}. Гермий настоятельно требует от брата Гориона: «Смотри, не прояви нерадения. Пусть моряк сам явится для заключения контракта, если из-за штиля он не может привести судно сегодня, ибо мы отягощены немало. Если же проявишь нерадение, то наш дом может оказаться в тягостных обстоятельствах по причине отсутствия землевладельца из-за низменного Аммония, спекулятора и агента префекта. Если у тебя есть серебряные монеты или солиды, быстро пошли их. Ибо я сделал столько займов, что не буду иметь кредита, если не поступлю справедливо…»{340}
«Смотри, не погуби себя трудами!» — взывает отец к сыну. Сам он «неимоверно занят» хозяйственными делами, беспокоясь за сына, призывает его вернуться домой: «Чтобы ты не заставил меня мучиться поездкой к тебе»{341}. В тех же словах Таос просит проявить заботу о ней, как и обо всех, «ибо, во-первых, дело и тебя касается, а, во-вторых, я припадаю к твоим стопам, чтобы ты не мучил меня поездкой в Александрию»{342}. «Мучающимися поездкой» (в синодальном переводе — «бедствующими в плавании») увидел Христос апостолов на Тивериадском озере{343}. Жена пишет о бросившем ее муже: «Хочу, чтобы ты знал, о брат, что Апион, муж мой, измучил меня, обнаружив, что у меня ничего нет{344}.Муж высокопарно жалуется супруге: «Не перестану писать о том, что сделал и делает со мной коварный Антиной, и о том, как он сумел убедить Сибитилла неразумно отпасть от меня и бросить меня на чужбине»{345}. Коварство усугубляет традиционное одиночество на чужбине.
Одно из самых утонченных и литературных писем, созданное на заре второй риторики (конец I — начало II в. н. э.), все наполненное поучениями и рассуждениями, завершается классическим выражением хандры: «Душа освобождается при упоминании твоего имени, хотя и нет у нее привычки успокаиваться из-за непрерывности тягот»{346}.
11
Сексуальные детали в письмах римского Египта практически отсутствуют. По мнению Дж. Уайтхорна, это результат вмешательства профессиональных писцов. Но литературные источники, замечает Д. Уайтхорн, свидетельствуют о наличии чрезвычайного интереса к проблемам пола. Долина Нила наполняется греческими любовными романами с их сексуальными эпизодами. В ходу пособие Филенея, трактующее чисто технические вопросы секса; популярны всяческие заговоры, рецепты любовных напитков и т. п.