Во всех приведенных отрывках скрытая или открытая чужая речь — отражение чужой моральной позиции. Эту позицию авторы писем научились изображать, как они научились изображать чужое чувство. Подобно чувству, моральная позиция сделалась темой письма. Как и сентенция, наставление, термин, чужая речь «обобщала» ситуацию, но не тем, что типизировала ее, а тем, что вводила ее в круг чужих мнений, в том числе и общего мнения.
Итак, мораль II–IV вв. отличается от морали предыдущей эпохи не столько новыми чувствами и добродетелями, сколько новым отношением к чувствам и добродетелям. Это иной тип нравственности, запечатленный характерными элементами стиля. Отсюда, конечно, не следует, что сами добродетели и моральные чувства остались прежними. Как мы пытались показать выше, иное отношение к эмоциям было связано с иными эмоциями (жажда милосердия, повышенная чувствительность и т. п.). Новое отношение к морали — тоже своего рода повышенная чувствительность — чувствительность к греху. Прежде любой конфликт, любой поступок исчерпывались собственным содержанием — не типизировались и не систематизировались. Исидор обижал Петесуха — не более{394}[13]. Теперь Исидор ведет себя не так, как подобает брату, а Петесух, напротив, относится к Исидору, как к брату, отцу и богу. Близость братьев — величайшая надежда, родные познаются в беде и т. п. Конфликт вышел за рамки конфликта, поступок за рамки поступка. Исидор нарушает общую моральную норму.
Абстрактная теоретическая норма заменяет привычку, рутину. Еще А. Кальдерини заметил, что послания к братьям и сестрам говорят о распаде древней семьи{395}. Тому были, вероятно, свои социально-экономические предпосылки (развитие частной собственности и т. п.). Патриархальная семья и вообще семья в обычные эпохи строится не на этических трактатах, а на традиции, обычае, привычке. Во II в. н. э. эти регуляторы перестали действовать. Тут-то морализм и явился на сцену. Но он лишь обострил кризис. Никто не мог соответствовать моральным нормам, предъявляемым ежесекундно. Все судили своих ближних, все изрекали сентенции. Не эта ли ситуация породила заповедь непротивления злому, прощения обидчику? Письма II–IV вв., как христианские, так и языческие, усердно проповедуют непротивление, прощение, любовь к врагу{396}[14].
Максим наставляет сыновей Хайремона и Эвдаймона: «По просьбе моей (а я просил вас лично и теперь пишу настоятельно) прощайте друг друга и любите один другого». Наставление переходит в поучение: Максим просит сыновей заботиться о винограднике, «сколько у вас есть сил»{397}. Автор другого письма сообщает: «И твой сын Горион крепко тебя обнимает. Ибо вот я служу ему по силе моей. Смотрите же, не огорчайте друг друга, чтобы мы не волновались. Оставьте это, пока я не пришел к вам. Ибо не малое дело случилось с нами. Однако прощайте друг друга, как я прощаю»{398}. Противоположную позицию занимает Аврелий Зоил в письме к своему брату Диогену. Как и автор предыдущего послания, он упоминает свою «службу»: «Знай, что я провел уже 14 лет, служа родителям твоим, и не был наглецом»; «Ибо я служа подвергаюсь поношению». Прощать впредь он не намерен: «Я долго терпел… но не собираюсь терпеть далее»{399}.
Речь идет о служении по мере сил и о терпении, прощении тому, кто обижает тебя. Все это — наставления из языческих писем (автор первого из них прямо говорит о богах). Менее удивительно встретить призыв к прощению в христианском послании. Паниск просит брата позаботиться о дочери Апиона: «Кротко обращайтесь с ней, даже если она противоречит вам»{400}[15].
Выше приводилось письмо Гемелла брату. Гемелл просит уступить (простить) ему, поскольку «нет большей надежды, чем доверие между братьями и близкими»{401}. А вот строки, как бы списанные с Нагорной проповеди: «Ты показал мне своим письмом, которое мне послал, что ненавидишь меня. Бог знает, как я от души люблю и почитаю тебя, словно брата моего!»{402}. Сравним с Новым заветом: «Благотворите ненавидящих вас»{403}.
Письмо Теренциана отцу особенно показательно: «Два года назад я ввел женщину в свой дом, но я не позволял и не позволяю себе брать кого-либо без твоего согласия, и ты никогда не узнаешь о таком моем поступке. Если есть женщина, которую я хотел бы ввести, женщина, способная более ладить с тобой, чем со мной, и быть в согласии более с тобой, чем со мной, то я скорее угождаю тебе, чем даю повод порицаниям с твоей стороны. Из-за этого до нынешнего дня женщина не вошла в мой дом, ибо не было твоего соизволения. Ты также сознаешь, что я, избавив тебя от беспокойства, останусь без женщины, если ты на протяжении всей своей жизни сохранишь непреклонность. Если же нет, го ту, которую ты одобришь, ту я и желаю. Я писал тебе это письмо ночью, ибо тогда выдалось удобное время, но не» имел возможности отослать его тебе»{404}.
Теренциан с помощью искусной риторики подчеркивает два момента: свое непереносимое страдание и покорность любой воле отца. Но в том-то и дело, что покорность сына — на грани непротивления злу. Воля отца осознана как зло. Зло, которое надо терпеть. Некий Плутарх заявляет «брату» Теонию: «Отец сделал мне много зла, и я терпел в ожидании твоего прихода»{405}.
Эпоха одновременно твердила два афоризма: «Враги человеку — домашние его»{406} и «Всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду»{407}. Во II–IV вв. традиционные отношения подвергались критическому анализу, о коем прежде нельзя было и помыслить. Дочь выступала с претензиями к отцу или матери, брат — к отцу или брату. Когда этого не было, не было и необходимости в непротивлении, в насильственном преодолении собственных чувств. «Враги человеку — домашние его» — это есть уже у пророка Михея (гл. 7, 6). Для Михея «враги» — непослушные дети («сын позорит отца, дочь восстает против матери, невестка против свекрови своей»). Упреки отцов детям вполне традиционны для древнего Востока, но письма наполнены иным: упреками детей отцам.
Семейные конфликты вписываются в общую картину социальных неурядиц. Письма показывают это своей терминологией. «С трудом рабствуете госпоже нашей матери», — пишет братьям Семпроний. Он знает «сладость господ родителей»{408}. Господа, рабы, сладость рабствования господам, добровольное служение — в таких рамках движется мысль Семпрония. Преодоление неудовольствия в рабстве — такова его цель. Но чтобы заговорить о ней, надо было перестать оценивать рабское состояние как естественное. Только тогда служение господину могло превратиться в подвиг.
В знаменитой евангельской притче о блудном сыне старший брат говорит отцу: «Вот я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться — с друзьями моими»{409}. Иные сыновья писали тогда же в долине Нила: «ибо вот я служу ему по силе моей», «знай, что я провел уже 14 лет, служа родителям твоим», «ибо я служа подвергаюсь поношению». В центре писем, которым принадлежат эти цитаты, — проблемы терпения, служения, любви. Если исключить родственный момент, останется проблема добровольного служения как таковая, служения, несмотря на четкое понимание его несправедливости. Раб осознал себя рабом, господина господином, службу службой. Как жить дальше? Письма отвечают: прощать, терпеть, служить «по мере сил своих».
По-видимому, нельзя говорить о том, что норма всепрощения сменила другую норму — талионную (око за око, зуб за зуб). Талион в письмах как был, так и остался на уровне морального чувства — нормой он не стал. Человек птолемеевской эпохи угрожает: «Постарайся же больше не ослушиваться нас, чтобы я не превратил дружбу во вражду»{410}. Византиец не менее категоричен: «Если не сделаешь этого, знай, что все благодеяния, совершенные мной для тебя, я уничтожу»{411}. Когда же в письмах II–IV вв. речь заходит о прощении, на сцену выходит сентенция, угрозу сменяет абстрактное поучение. Произошла не смена моральных норм, но смена типов морали: норма заступила место непосредственного морального чувства. Соответственно поменялся стиль писем, сделался более сентенциозным, философичным и т. п.
13
Это одно из наиболее «конфликтных» писем птолемеевской эпохи. Аполлоний называет обманщиком своего брата Птолемея за то, что «пророческий сон», на который он надеялся, не оправдался: «Клянусь Сараписом, да не увидишь ты моего лица, что равно лгут все твои боги, что ввергли они нас в большую неприятность, от которой мы могли погибнуть». Негодование тут есть, и моральные чувства есть (притом оскорбленные). Но рассуждений о морали, оценки поведения брата с общих этических позиций нет совершенно.
14
Мнение о сугубо христианском характере любви к врагу оспаривается в новейшей историографии. Как доказывает Дж. Уиттекер, эта заповедь имелась и у античных философов, и в иудаизме. Более того, уже античность считала ее появление революцией в истории человечества. Творцами переворота называли Гомера, Сократа и других мудрецов. Наконец, греки, как и христиане, связывали человеколюбие с любовью к богу.
15
Сам Паниск не был христианином, но отдельные письма его содержат христианскую терминологию. По мнению Ф. Фарида, это результат вероисповедания писцов, обслуживавших его.