Выбрать главу

И была даль, и везде она простиралась, маревом дрожала, утягивалась за окоём. То в степь тянула взгляд, то за реку, где простор травяной до самых гор с кулижками камыша на озерах; и вот сами горы, подножия их зеленые, только трава все бедней с высотою да заметней белый крап камешника в промоинах, в потеках глины и бог весть какими переменами занесенного туда гравия. Идут вверх, скругляются на лбах, широкие ковыльные вершины скрыты высотой там, вольные, — а уже в проемы распадков другие отгорки видны, увалы пологие, синеются от глубины воздуха, невесомой толщи его. Идут, подымаются, и вот синяя последняя, маревом поразмытая гряда, за которой одно только пустое, безмерно далекое небо встает и больше ничего. Одна только даль, не утолить ею глаз, одна светлая тоска простора — такая, что сердце просится туда, чтоб заполнить ее собою и навек остаться там везде, чтоб не было так пусто и вольно там без тебя и не звало, не щемило бы напрасно свободою своею и светом…

И был еще, он помнит, вихляющийся скрип рыдванки[3], доверху накладенной обыденным сенцом, и ночь была уже — теплая, июньская, с последышком вечерней ясной зари; и звездное стояние, дрожание над головой; их, звезд, течение немыслимое где-то там, в такой заманивающей глубине, что боишься упасть туда… а вот покатилась одна, покатилась, все быстрей, беззвучней, пропала, не успело и сердце оборваться. Он лежит на самом верху воза и весь пропах непровянувшим, с живой еще пресниной сенцом, ягодником степным, пропах лошадью и сыромятной ее сбруей, тележным дегтем и даже будто махоркой от отца, шагающего обочь рыдванки с вожжами в руках, — и так высоко и шатко ему, сладко… Заря уж вовсе истончилась, потухла, припала к темному долу земному, уснувшему; и опять эта ленивая, впротяжку, перебранка заунывная колес с дорогою, сдержанное во тьме пофыркиванье лошади и вздохи сена; укачивает в сон, в звезды, в немолчный хор их согласный, звенящий степными сверчками, так высоко вознесенный над миром, что радостно и жутко за них… А потом пробужденье где-то во тьме — оттого, что все накренилось и грозит сползти куда-то, к опасному краю запретному… это воз накренило на повороте, едва не завалило. Еще разъято, зыбко всё, и теплая шуршащая тьма не отделена пока ото сна, сплылось все, только запах другой пробился уже — домашний запах скотины, построек и перепревшей соломы, политой в огурешнике земли. И внизу голос отца грубоватый, будто вязкой и темной, тяжело спящей тишине округи противоречащий. И материнский голос участливый: «А я ждала-ждала…»

И были голоса — множество голосов, отовсюду. Утренние птичьи, встречающие солнышко, когда вскатывалось оно, зоревую высвечивало воду, истребляло кроткий туманец. Вечный лепет тополей, говорящих что-то свое даже и в безветрии, настолько чутки они к любому движению воздуха. Грозный голос неба, раскаты его средь шума и плеска ливней обвальных, в холодной ярости молний. И те, в заводях сна, в затягивающих водоворотах детского беспомощного бреда, когда болел, голоса и лики, теперь уж забытые навсегда…

И еще ласковые помнил, баюкающие, как они уговаривали его, подтыкая заношенное лоскутное одеяльце: «Ну что ты испугался так, милый… чего боишься, родной? Не бойся, ты будешь; ты вот завтра проснешься с солнышком — и все будет!..» И как поспешно затыкали, завешивали какие-то пугающе темные провалы пространства, прогалы беспросветные, откуда мерклыми пустыми глазами глядела тьма и несло, как сквозняками, холодом и страхом. Как теплую тяжелую ладонь клали ему на голову, и он благодарно засыпал…

А назавтра он просыпался вместе с солнышком, ярко бьющим в оконца, и всё, весь белый свет диковинный был его.

Белая глина

На изрытом берегу речушки неподалеку от села застала их туча, так он помнил. Мать взяла его с собой: оставить дома было не с кем, отец и соседи ломали где-то работу — а мальчонка пусть прокатится, все веселее. Он, видно, еще и сам напросился, поскуливал, ходил, дергал за юбку, попробуй тут не возьми. Взяла, пусть прокатится парнишка.

Пока мать ходила, искала по ямам, где получше глина, а потом глину эту копала и накладывала в телегу (надо было обмазывать саманную их избу с сенцами и катух), он, верно, тоже ходил и смотрел, заглядывал в таинственные ямы эти и ямки, выдолбленные округлыми такими пещерками, с темными подкопами под сухой сыпучий дерн, совсем здесь небогатый, — хоть живи тут в них, если б не было таинственно так и боязно почему-то. Глина была тонкая, маркая, он скоро весь, конечно, измарался в ней, и на ощупь приятная, плотная такая и прохладная, хорошо было на ней сидеть, возвращаясь на телеге домой, а потом слезть, оставя на ней след своей попки; а мать поругивается и наспех то ли отряхивает, то ли отшлепывает его, а потом скидывает лопатой эту чистую глину, ровным конусом осыпающуюся, отекающую грубые колеса телеги.

вернуться

3

Рыдванка — телега с высокими бортами из жердей для перевозки сена.