Интересны и ошеломительны были сведения и другого порядка: на каждого жителя Печорского уезда приходилось по девять квадратных верст земельных и лесных угодий; в каждом крестьянском дворе было по четыре головы крупного рогатого скота, по пять овец и две лошади. Считалось, что в благодатные годы в тундре паслось до трехсот тысяч оленей — по шестьдесят голов на каждого кочевника. Чердынские купцы братья Алины ежегодно вывозили с Печоры одной только пушнины на миллион рублей! Да еще семги на полмиллиона.
«Чего же, печорец, тебе еще надобно?! Ты живешь в краю с молочными реками и кисельными берегами!
Здравствуй, Мати-Печора! Прими, кормилица, мой низкий поклон!» — кланялся Журавский печорским долинам и водам летом 1903 года.
Тянется бесконечная песня Ивана Хасовако... Бесконечно тянется Большеземельская тундра вдоль Ледовитого океана...
Шел второй месяц, как Андрей кочевал с семьей самоедского старшинки Ивана Хасовако по Большой оленьей земле. К Журавскому привыкли: Иван учил его искусству управления оленьими упряжками, хозяйский сын изо дня в день повторял ему самоедские слова и сам учился русскому языку; люди без стеснения скидывали малицы, когда в какой-либо узкой долине реки в затишке от постоянных ветров начинало нещадно палить незакатное летнее солнце. Нижнего белья самоеды не знали и поначалу с любопытством рассматривали его на Андрее, удивляясь: зачем столько рубах и штанов, когда у него тоже есть малица, меховые штаны и тобоки? Ненужность белья скоро понял и Андрей, вынужденный сжечь его, так и не найдя другого способа избавиться от начавших заедать его вшей.
С тех пор Андрей мало чем отличался от членов семьи Хасовако, усаживаясь с ними к одному котлу или к деревянной доске с выложенными на нее большими кусками гусиного, утиного мяса или рыбы. В редкие дни, когда, встретив сородичей в тундре, самоеды устраивали абурдание — закалывали оленя — и ели теплое мясо, запивая кровью из наполненной ею брюшной полости, Андрей не отказывался и от этой пищи, зная, что иначе не миновать ему цинги — бича всех европейцев, оказавшихся в тундре. Правда, и самоеды, и он все лето ели дикий лук и вытаявшую прошлогоднюю клюкву. Сближало Андрея с семьей Ивана Хасовако и то, что он, отчасти зная их язык, каждый день стремился совершенствовать свои познания, вслушиваясь по десятку раз в произношение одного и того же слова.
Еще в начале пути выяснилось, что словарь Шренка, выученный Андреем в Петербурге, не является универсальным средством общения с самоедами. В языке самоедов различались, в зависимости от постоянных мест кочевий, восточный и западный говоры, в лексике все заметнее ощущалось влияние русского, зырянского языков и языка народа ханты. Это влияние носило явный территориальный характер: у пустозерских самоедов отчетливо было заметно русское влияние, у усинских — зырянское, а у уральских — ханты.
Немец Александр Шренк в основу алфавита положил немецкую графику. Журавский, хорошо знавший немецкий язык, решил было расширить и дополнить словарь Шренка, отметив изменения в языке самоедов за шестьдесят пять лет, прошедших со времени посещения ученым Большеземельской тундры. Так было бы быстрей и удобней работать, но бесперспективность такого словаря была очевидна.
И он начал все сначала, положив в основу русскую графическую систему и особенности русского правописания. Для того чтобы понять самому степень влияния русского и зырянского языков на язык самоедов, Андрей решил составлять словарь местного значения. Занимаясь языкознанием, он не ставил себе целью вести специальную научную работу, а готовил для себя инструмент познания Печорского края. Прежде всего он совершенствовался в устной самоедской речи.
Поначалу дело двигалось медленно: письменности у самоедов не было, а говорят они очень быстро и невнятно: перед гласными, как бы попутно, слышатся горловые и губные звуки. Журавский ставил на нарты очередной предмет и просил всех по очереди произнести его название, добиваясь ясного звучания. Завидев новый чум, Андрей просил Ивана свозить его к нему и помочь разговорить соседей, объяснив им цель его записей. Иван Хасовако, из некогда богатого и могущественного рода Тайбори, делал это охотно и не без умысла, как вскоре понял Журавский.