Выбрать главу

Не обойденный ни одним из существовавших поэтов, жаворонок забил серебряными крылышками над моей головой; н. должно быть, забрызгав его, я прыгнул в воду.

Пронырнув несколько метров и своей скифской гривой убеждая посторонних в истинности мифа о Нептуне, я, фыркнув, выскочил на поверхность и в пяти шагах от себя обнаружил перепуганного немецкого мальчишку, с которым тут же в воде завязал непринужденную беседу об индейцах — тема до сих пор еще близкая мне и дорогая каждому мужчине в десятилетнем возрасте. Через пять минут мы были старыми друзьями, а еще через пять я, выбросив на берег его кашляющие и чихающие останки, поплыл на другую сторону.

Возвращаясь широкими саженками с приветственным кличем племени сиу, я почувствовал себя довольно нелепо, обнаружив рядом с моим новым приятелем загорелую девушку в купальном костюме, смотрящую на меня с тем холодным любопытством, с каким иногда в зоологическом саду рассматривает страдающего от солнца белого медведя строгое, красивое и чистое существо с каким-нибудь невероятно красным зонтиком. Под влиянием этого взгляда мгновенно ощутив довольно низкую температуру воды, с той неловкой развязностью, какая появляется под чьим-нибудь скептическим взором, я вылез и отправился в кусты причесать мокрое руно, покрывающее мою голову: глядя на него мой умный горбатый сосед однажды с намеком продекламировал: «Пахнет сеном над лугами…»[5]

* * *

— Сестра послала меня купить сигарет. Пойдемте вместе, — вынырнул неожиданно из травы краснощекий немецкий чертенок.

— Бледнолицый брат мой, — отвечал я с несомненной близорукостью. — Лучше проводи меня к вашему вигваму. У меня с собою есть несколько трубок мира. Ледяное удивление, с которым встретила мою фигуру сестра подрастающего вождя краснокожих, мне было бы легче изобразить в красках, чем словами.

В изысканных — поскольку мое знание немецких прилагательных допускало это — выражениях я сообщил ей, что молодой и безвестный русский художник будет обрадован разрешением предложить ее вниманию настоящую русскую папиросу и что сей предмет колониальной торговли может до некоторой степени оправдать его, художника, азиатскую смелость и навязчивость. Она, с иронической улыбкой выслушав мена, поблагодарила, и. опустившись на колено» я помог ей закурить одну из набитых крепчайшим табаком двенадцатидюймовок Моссельпрома. Не отодвигаясь, она равнодушно предложила мне сесть на настоящий — я ценю такие вещи — шотландский плед, на котором сидела сама.

— Меня зовут Эльза… — фамилию она произнесла неразборчиво.

Я быстро оглядел ее. Это была самая обыкновенная Эльза — в этом имени целый тип — каких я видел не мало за свое пребывание на аккуратной ее родине. Блондинка, должно быть, большого роста, судя по длинным прямым ногам, с чересчур высокими плечами и маленькой грудью, она была здесь так же обыкновенна, как всякая голубоглазая Маруся в русском городке и скуластая Машка в русской деревне. Необыкновенными были: плед, руки, по-видимому, не знавшие никакого спорта, по-мужски выразительная улыбка, полное отсутствие колец, серег и браслетов — всего того, что так роднит темные души белых и черных женщин, — и глаза. Серые, до уродства большие, разрезанные кошачьими зрачками они смущали странным соединением какого-то затаенного страха и почти наглой смелости, и еще иным неопределенным мистическим выражением, какое, по моему представлению, было в глазах Евы, когда она съела свою половину погубившего нас яблока. Мне сначала показалось, что таких глаз я никогда еще не видел, и сейчас же я вспомнил, что такие глаза у всех католических святых и у многих проституток. Это послужило мне поводом сказать ей, что у нее глаза почти так же отвратительны, как глаза Джиоконды[6]. Мой горбатый сосед, даже редиску посыпающий перцем, вполне согласен со мной, что и комплимент необходимо подавать с приправой, заключая приятную мысль в неприятную форму.

Она весело рассмеялась. Мой взгляд перебежал на хорошо переплетенную книгу, лежавшую в траве. Это был немецкий перевод «Моих университетов».

Я очень люблю Горького, — сказала она. — как вы?.. Впрочем, ведь вы, наверное, эмигрант… — В слове эмигрант просквозили и холодок, и осторожность. С открытым желанием вызвать противоречие она прибавила: — Это сейчас самый большой писатель в Европе.

Я промолчал. — Вы эмигрант? — переспросила она.

— До некоторой степени, — ответил я. — До сегодняшнего дня я был эмигрантом. — Вкратце пояснив последнее замечание, я добавил, что, несмотря на всю мою нежность к прежней жизни и последним книгам Горького, я никак не могу его считать первым писателем в Европе, уже хотя бы потому, что литература мне ничем не напоминает какое-нибудь министерство со строгим распределением портфелей и чинов, и что табель о рангах к ней не имеет ни малейшего отношения. — Не говоря уже о том… — Она перебила меня.

— А что это вы читаете?

Я показал ей «Кукху».

— Какие смешные буквы… Отчего вы не перейдете на латинский алфавит?

— Оттого же, отчего вы не переходите на наш.

— Что это за писатель? — Я отвечал.

— Никогда не слышала…

Удивительно. Он сейчас, к моему глубокому прискорбию, вернее, к моему в нем разочарованию становится почти модным, и. вопреки явной невозможности, переводится чуть ли не на все языки.

— Расскажите мне о нем.

И я стал рассказывать все, что знал, сначала о книгах, потом о жизни этого странного и страшноватого человека, этого гнома русского языка, личного друга всего невидимого, доброго знакомого выдуманных нами существ. О том, что, выехав из России, он сманил за собою всю нашу нечисть, и что теперь русский леший хохочет в Булонском лесу, а летом в Сене русский водяной щиплет хорошеньких мидннеток[1].

Она слушала меня с плохо скрытым интересом и нескрываемым недоверием. Перейдя к «Кукхе», я рассказал немного об обезьяньем языке Ремизова и побольше об обезьяньей философии В. В. Розанова[8] — одного из бесчисленных, никому не понятных и, кажется, никому не нужных русских гениев.

Похожее на диск у дверей парикмахерской, очевидно, медное солнце с легким звоном ударилось о верхушку горы.

— Слышите? У нас на вилле уже бьет обеденный гонг? — Она заторопилась. — До свидания.

Я молча приложился к руке; шлепнул по спине заскучавшего мальчишку. Вытянувшись, как струна, накинув халат, она угловатой модной походкой направилась к поселку. Мальчик, что-то крикнув мне на прощание, побежал вперед. Я лежал на животе и смотрел вслед не, думая о том, что литературные разговоры сближают только мужчин. Она шла уже по узкой меже, и колосья, как выдрессированные, расступались перед нею. — В крайней вилле, как я и думал.

Саади раздался всплеск. Похожий сразу и на обезьяну и на верблюда, мой сосед выбирался на берег, ядовито посмеиваясь.

вернуться

5

Цитата из стихотворения Аполлона Николаевича Майкова "Сенокос" (1856).

вернуться

6

Речь идет о портрете Монны Лизы Джиоконды (Джоконды) (около 1503 г.) Леонардо да Винчи (1452–1519), хранящемся в Лувре..

вернуться

8

В 1908 г., работая над "Трагедией об Иуде, принце искариотском", одним из персонажей которой был обезьяний царь Асыка, А.М. Ремизов придумал литературную игру: он составил из знакомых литераторов "обезьянью великую и вольную палату" со своими тайными знаками и званиями и обезьяньим языком. В.В. Розанову было присвоено звание "старейшего кавалера" и "великого философа" этого тайного общества. Суть его философии Ремизов видел в прославлении "кукхы", влаги, "живой жизни", т. е. эроса.