Выбрать главу

Проблема русского пушкинианства сложна и обширна по материалу, который необходимо принимать во внимание. Хотя в последние десятилетия вышло довольно много исследований, так или иначе касающихся этого вопроса (нельзя не упомянуть, в частности, статьи и монографию М. Левитта [1994], а также материалы конференции «Cultural Mythologies of Russian Modernism», прошедшей в Беркли в мае 1987 года [Gasparov/Hughes/Paperno 1992]), в них преимущественно анализируются литературные, философские и политико-идеологические аспекты пушкинского культа, тогда как взаимодействие последнего с повседневными культурными практиками имперской и советской России обычно оставляется без внимания[21].

Недавно к исследованию советского и постсоветского культа Пушкина обратилась петербургская фольклористка С. Б. Адоньева. В очерке «Дух Пушкина» она указывает на ряд характерных черт ритуально-мифологического пушкинианства в массовой культуре второй половины XX века: зимние (Санкт-Петербург, Мойка, 12) и летние (Пушкинские Горы, Михайловское) ритуалы поминального характера, инкорпорация пушкинского культа в различные ритуальные и ритуализованные практики советской культуры (свадебный обряд, новогодние елки и т. п.), гадание по томику Пушкина и, наконец, вызывание духа Пушкина во время спиритических сеансов. Согласно полевым материалам, обобщенным Адоньевой, «опыты вызывания духов, и в первую очередь духа Пушкина… 15–25-летние информанты наследуют в основном от своих (35–50-летних) родителей, последние чаще всего получают их из жизни в пионерских лагерях» [Адоньева 2001:68].К сожалению, исследовательница не попыталась проанализировать «пушкинскую ритуалистику» советской эпохи ни с генетической, ни с функционально-типологической точки зрения. Она ограничивается лишь указанием на ряд материалов о сложении советского пушкинского мифа в период подготовки к столетнему юбилею со дня смерти поэта[22].

Конечно, можно только согласиться с тем, что вторая половина 1930-х годов сыграла особую роль в формировании советской версии пушкинского культа. Вместе с тем вероятно, что эта версия складывается еще в 1920-е годы и в той или иной степени восходит к русскому пушкинианству более раннего времени. Помимо всего прочего, здесь следует иметь в виду, что характерный для традиции имперской России топос «поэт и царь» [Панченко 1999: 369–374] неоднократно воспроизводился и в дискурсах советской эпохи. Одна из его реализаций в большевистской России — это вполне отчетливый параллелизм сложения культов Пушкина и Ленина в ранней советской культуре. Мифология незримого присутствия Пушкина в СССР конца 1920–1930-х годов вполне сравнима с аналогичными формами сакрализации Ленина. Сходство культов Ленина и Пушкина в советской мифологии и ритуалистике 1920–1930-х годов вообще чрезвычайно велико. Так,С. Сандлер отмечает: «Если советская политическая культура концентрировалась вокруг монументального образа Ленина, памятники Пушкину играли решающую роль в быстро развивавшейся художественной политике Советского Союза» [Sandler 1992: 231]. Дело, однако, не только в памятниках. Пушкин, как и Ленин, постоянно сопутствует и помогает русским/ советским людям в строительстве нового общества и новой культуры. Риторические конструкции такого типа появляются задолго до юбилейного 1937 года[23]. Так, в опубликованном Дж. Мальмстедом конспекте лекции Андрея Белого «Пушкин» (1925)[24] читаем: «Труп» Пушкина есть замкнутая в камер-юнкерский мундир личность Александра Сергеевича; жизнь «Пушкина» во всех нас: во мне, в вас, в пролетарском поэте Доронине, посвятившем Пушкину строки:

Долго склонившись к моей подушке, Когда веет кругом тишиной, Александр Сергеевич Пушкин Разговаривает со мной.
[Белый 1992:449].

Не останавливаясь на многочисленных примерах того же типа (а они могут относиться и к более поздним эпохам — вплоть до последних лет существования советской империи: показателен, например, рассказ московских фантастов В. Генкина и А. Кацуры «Поломка в пути» (1986), где люди из далекого будущего оживляют Пушкина и переносят его в свое время — «в специальный пансионат для великих неудачников истории», довольно сильно напоминающий посмертную обитель, уготованную потусторонними силами булгаковскому Мастеру) [Генкин/Кацура 1986:77–91], отмечу, что в контексте советской мифологии именно Пушкин и Ленин оказываются персонажами, наиболее пригодными для спиритического «вызывания». Это подтверждается и материалами Адоньевой, согласно которым русские спиритуалисты 1980-х годов вызывали в первую очередь дух Пушкина, а во вторую — В. И. Ленина[25]. Однако вызывать дух Ленина — опасное политическое кощунство, по крайней мере — для сталинской эпохи, когда священная одержимость духом основателя Советского государства была полностью монополизирована его преемником (ср. популярные формулы: «Сталин — это Ленин сегодня» [Родной Сталин // Правда. 1939. 21 декабря], «Сталин — наш Ленин живой» [Астахова/Дмитраков/Лозанова 1952:500–501] и т. п.). В этом смысле Пушкин — глава сонма русских поэтов, мученик, погибший «в борьбе с самодержавием», один из покровителей новой Советской России — был наиболее приемлемым кандидатом на роль вызываемого духа.

вернуться

21

Подобной проблематике отчасти посвящен сборник «Легенды и мифы о Пушкине», вышедший в 1994 году в Санкт-Петербурге под редакцией М. Н. Виролайнен. Однако это издание, согласно аннотации «представляющее собой полный набор легенд и мифов о Пушкине», вызывает двойственное впечатление. Подбор и тематика включенных в него работ довольно хаотичны, а автор единственной статьи, непосредственно посвященной образу Пушкина в советской массовой культуре [Михайлова 1994: 282–287], заботится исключительно о том, кому «угрожает» «пушкинский кич»: самому Пушкину или нашему эстетическому чувству. Большее внимание «советскому мифу о Пушкине» уделяется в работах П. Дебрецени (см.: [Дебрецени 1993:258–283], [Debreczeny 1997]), а также в небольшой статье М. Безродного «К вопросу о культе Пушкина на Руси: Беглые заметки» (цитирую по электронной версии: http://www.ruthenia.ru/document/242352.html), однако и эти исследователи не пытаются сколько-нибудь планомерно систематизировать и анализировать массовую мифологию и ритуалистику, связанные с русским культом Пушкина. Дебрецени ограничивается поиском мало обоснованных параллелей между посмертной «канонизацией» поэта и древнерусской агиографической топикой, а также констатацией родства культов Пушкина и Ленина в Советском Союзе. Что касается работы Безродного, то она вообще сводится к конспективным заметкам, преимущественно критического характера, и содержит лишь ряд частных наблюдений.

вернуться

22

Более подробный очерк истории советского культа Пушкина см.: [Левитт 1994:181–194].

вернуться

23

В данном случае уместно вспомнить забавное совпадение, касающееся первоначальной истории Пушкинского Дома (нынешнего Института русской литературы РАН), основанного в 1905 году. В опубликованных накануне Первой мировой войны мемуарах Е. П. Казанович сообщается, что «мысль о Пушкинском музее приняла вид широкой программы „Дома имени Пушкина“ — своего рода литературно го мавзолея (курсив мой. — А.П.), в котором могли бы хранится реликвии не только Пушкина, но и других деятелей русской словесности XIX века» (цит. по: [Баскаков 1988:19]). Таким образом, с некоторой долей шутки можно утверждать, что непосредственным предшественником советского мавзолея Ленина в Москве был дореволюционный мавзолей Пушкина в Петербурге. Стоит оговориться, что вопрос о «фольклоризации», вернее, крестьянской рецепции образа Пушкина (и в советское, и в досоветское время) остается плохо исследованным и дискуссионным. О. Р. Николаев, опубликовавший в упомянутом сборнике «Легенды и мифы о Пушкине» два крестьянских пересказа «Барышни-крестьянки», считает возможным утверждать, что «к началу XX в…. сформировалась народная версия национального культурного мифа о Пушкине» [Николаев 1994: 289]. Это положение подвергает справедливой критике М. Безродный: несмотря на то, что эта версия якобы существует целое столетие, остается неясным, в чем именно она состоит. Неудачной приходится признать и попытку сконструировать особую «народную биографию поэта», предпринятую А. А. Анненковой [Анненкова 1996:185–198]: в работе исследовательницы в основном используются не аутентичные записи крестьянских рассказов, а частичные либо полные фальсификации (например, опубликованная в костромской газете в 1937 году «советская сказка» «Как дядя Иван правду о Пушкине узнал»). Да и сами логические построения Анненковой вызывают серьезные сомнения. Что касается писем «деревенских грамотеев» о Пушкине, полученных редакцией «Сельского вестника» в 1899 году и специально проанализированных Б. С. Мейлахом [Мейлах 1967:61–112],то они, за редкими исключениями, не демонстрируют ни сложения, ни развития какой бы то ни было «народной версии» «пушкинского мифа». Скорее можно говорить об отдельных случаях проникновения городской «мифологической пушкинианы» в крестьянскую среду, причем эти случаи, как правило, демонстрируют взаимную глухоту урбанизированной и деревенской культур.

вернуться

24

Эта лекция произносилась Белым трижды: в ГАХН (февраль 1925 года), в московской студии «Петрушка» (март) и в «Доме Коммунистического Просвещения» в Киеве (май). См.: [Malmstad 1992:431–443].

вернуться

25

Ср.: «А, кого вызывали? Значит, наша соседка в доме, она вызывала Пушкина или… Ленина. Они там у него что-то спрашивали, вот. Ну, допустим… во сколько лет там помру и все такое. Что у меня будет» [Адоньева 2001: 69].