Выбрать главу

— Не знаю, Потап Сидорович. Хоть по-человечески можете растолковать, что случилось?

— А я что, не по-человечески говорю? В обезьяну превратился? — Председатель говорил зло и оскорбленно. — Сколько вас ни учил, все равно не научились вежливо обходиться со старшими, совести не хватает! Для вас ничего не стоит оскорбить пожилого человека!

— Простите, Потап Сидорович… Но у меня и в мыслях не было оскорбить кого-то, тем более вас. Но ведь я на самом деле ничего не понимаю, — тихо сказала Таня, продолжая стоять перед Сурайкиным.

— Где ножи?

— Какие ножи? — совсем растерялась Таня.

— Не такие, понятно, какие носят бандиты! Где, спрашиваю, ножи от твоего комбайна, те самые, которые во время уборки режут хлеб?

— Вай, Потап Сидорович! Вы меня даже напугали. О каких ножах, думаю, спрашиваете? Так бы и сказали. — Таня облегченно вздохнула. — Да где же им быть, как не на своем месте? На складе, конечно. Осенью еще отнесла их, Кузьме Кузьмичу сдала.

Председатель не испытал, кажется, ни малейшей неловкости оттого, что понапрасну напустился на девушку.

— Вот что, Ландышева. Завтра же поставь ножи на комбайн. Не сделаешь, пеняй на себя! Из совхоза «Инерка»[7] комиссия была, проверяла, как мы подготовились к уборочной. Все комбайнеры у своих комбайнов стояли, только тебя не было. — Сурайкин недобро покосился: — Где целый день хайдала?

— Я не хайдала, а ездила в Атямар, провожала в армию комсомольца Федю Килейкина, — с трудом сдерживаясь, объяснила Таня.

— Видишь, что натворила? Тут проверка, комиссия, а ее со своим алюхой[8] черти по вокзалам носят. Тебе что? Тебе ветер сзади. А я — красней за тебя! Я…

Дальше Таня слушать не стала, лицо ее побледнело.

— Федя Килейкин — не алюха! — голос Тани зазвенел. — Он — отличный механизатор, комсомолец. Об этом вы сами знаете. И проводили его не куда-нибудь, а служить.

Таня резко повернулась, рывком распахнула дверь кабинета.

5

Домой Таня пришла уже в поздних сумерках.

Все три окна были освещены, свет их дроблено пробивался сквозь густую темную листву вишен с редкими белыми горошинками последнего цвета. Зато земля под деревцами была припорошена опавшим цветом, словно снежком, от него исходил тонкий слабый запах. И во всем этом — в слабом, чуть сладковатом запахе привядшего листа, мягком свечении родных окон, вечерней тишине — было столько покоя, благости, умиротворения, что раздражение, обида Тани исчезли. Как всегда перед вечером крыльцо было вымыто, Таня вытерла запыленные туфли о влажную тряпицу, постеленную у нижней ступеньки, и вошла в избу.

Мать Тани, невысокого роста, сухонькая, по виду уже старая, возилась на кухне. Здесь же на краю скамьи сидела мать Феди Килейкина — Дарья Семеновна, всегда краснолицая, моложавая, начинающая толстеть.

Увидев Таню, обе женщины обрадовались. Дарья Семеновна зачастила:

— Да где ты, Танюша, до сих пор была? Да почему ты не села с нами в машину? Мы с Федорычем ждали-ждали, а ты куда-то запропастилась!.. Так и приехали вдвоем в пустой машине. Все беспокоились — не случилось бы что с тобой. Нельзя эдак-то! Поди, пешком пришла?

— А что особенного? Теперь и пешком хорошо. Ноги свои…

— Знамо, ноги свои, знамо, молодая. А у меня вот все сердце истерзалось! Погодь, говорю Федорычу, пойду наведаюсь, узнаю.

— Спасибо за заботу, тетя Дарья, дошла хорошо.

— На машине лучше бы доехала. Ну, теперь бог с тобой, ты дома. Пойду успокою Федорыча: тревожится, виновным себя считает.

Поговорив еще немного для приличия, Дарья Семеновна ушла. Таня посмотрела ей вслед, вздохнула. Мать, вытирая о передник руки, хотела что-то сказать и тут же бросилась к газовой плите, где закипало молоко. Таня шагнула за матерью, засмеялась:

— Вай, мамынька, как есть-то я захотела-а! Что-нибудь найдется?

— Ий-а, почему нет? Куриный суп сейчас согрею, газ, слава богу, горит. Картошки нажарю.

— Долго, мамуля. Я лучше — молока, с нашим хлебушком. Ты ведь пекла нынче — чую.

— Пекла, доченька, пекла. Рошксе[9] на лавке под полотенцем. Словно спелые дыни, — похвалилась мать, помешивая ложкой вскипающее молоко, она негромко говорила про свое, будничное, тем свою материнскую ласку и сказывая: — Оно, знамо, теперь без заботушки. Не желаешь сама печь али когда невмоготу — иди в магазин и бери. Пекарня-то своя. Только магазинный хлеб — неблизкая родня своему. Подовому да ржаному. Свой-то, куда там — вкуснее! От одного его духа насытишься!

вернуться

7

Инерка — великое озеро.

вернуться

8

Алюха — оскорбительное, вроде бродяги, дылды.

вернуться

9

Рошксе — розень (ржаной), кши (хлеб) — ржаной хлеб.