Выбрать главу

— Как во сне? — Монашка так и подскочила. — Сидишь и сны зришь наяву? Да еще за плату? О, вот ты и заговорил! Кто сказал, что не умеешь ты разговаривать? Ну а что же ты зришь во снах своих? Поведай! — И в предвкушении даже коленками пристукнула.

Асаф смутился еще больше и принялся объяснять, что он не совсем видит сны, а так только, наяву… думает разные мысли о всяких там вещах…

— Но о каковых вещах, вот в чем вопрос! — В глазах монашки явственно полыхнуло нечто бесовское, а все лицо ее выразило столь глубокую заинтересованность, что Асаф вконец смешался.

Что же, рассказывать ей о Дафи? О том, как бы от нее отделаться так, чтобы не поругаться с Рои? Он растерянно взглянул на монашку. Ее темные глаза были жадно прикованы к его губам, и на какой-то шальной миг он подумал, что и вправду расскажет ей чуть-чуть… А что — для понта, она все равно ничего в этом понять не способна, тысячи световых лет разделяют их миры.

— Да? — поторопила монашка. — Снова ты смолк, милый? Невзначай отсох твой язык? Не дай тебе Бог прервать лишь зародившуюся историю!

Асаф пробормотал, что это так, просто глупости.

— Нет, нет, нет! — Старушка ударила в ладоши. — Не бывает глупых историй. Знай же, что всякая история связана во глубине своей с великой истиной, даже ежели истина нам неведома!

— Но это правда обычная глупая история, — возразил Асаф и тут же невольно улыбнулся, потому что ее губы сложились в хитрую усмешку — так усмехаются маленькие девочки, загнавшие взрослого в угол.

— Хорошо. — Монашка притворно вздохнула и скрестила руки на груди. — Поведай мне, в таком разе, твою обычную глупую историю. Но зачем ты стоишь? Слыхали вы о таком? — Она изумленно огляделась вокруг. — Хозяйка расселась, а гость стоймя стоит!

Она проворно вскочила и подвинула ему высокий стул с прямой тяжелой спинкой.

— Прошу садиться, а я принесу кувшин водицы и немного угощения. Что скажешь, если я нарежу нам свежий огурец и пом-мидор? (Она так и сказала: «пом-мидор».) Не всякий день случается здесь столь важный гость, из мэрии! Динка, сиди тихонько. Ты знаешь, что дадено будет и тебе.

— Динка? — переспросил Асаф. — Ее так зовут?

— Да. Динка. А я, — она подмигнула собаке, — я кличу ее Укрощение Строптивой, и Непокорная Дщерь,[3] и Голубка Моя, и Златовласка, и Скандальяриса, и еще ста двадцатью одним именем, верно, свет очей моих?

Собака смотрела на старуху с любовью, навостряя уши каждый раз, когда упоминалось ее очередное имя, и что-то незнакомое и неясное задело вдруг Асафа, словно легкое прикосновение. «Динка и Тамар, — подумал он. — Динка Тамар и Тамар Динки». И на миг увидел их, льнущих друг к другу в нежном, ласкающем единстве. Но тут он вспомнил, что это и правда не его дело, и поспешно отогнал видение.

— А тебя как?

— Что как меня?

— Как тебя кличут?

— Асаф.

— Асаф, Асаф, псалом Асафа… — пропела монашка себе под нос и почти бегом поспешила на кухоньку.

Через цветастую занавеску он слышал, как она режет овощи и напевает. Вернувшись, монашка поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали ломтики лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, а также с маслинами, колечками лука и кубиками брынзы, и все это было полито оливковым маслом. Она села напротив Асафа, вытерла ладони о фартук, повязанный поверх рясы, и протянула ему руку:

— Теодора. Дочь греческого острова Ликсос. Последняя из жителей несчастного сего острова ныне сидит с тобою за трапезой. Прошу, откушай, сын мой.

Напротив двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия Тамар надолго остановилась, не решаясь войти. Час был вечерний, завершался тягучий и ленивый июльский день. Чуть ли не целый час она вышагивала взад-вперед по тротуару перед парикмахерской, разглядывая в большом витринном стекле свое отражение и старика-парикмахера, стригшего старика-клиента.

«Стариковская парикмахерская, — думала Тамар. — То, что надо. Здесь меня не призна́ют».

Два старца дожидались своей очереди. Один читал газету, а другой, почти совершенно лысый — что он вообще здесь делает! — с круглыми водянисто-стеклянными глазами, не умолкая болтал с парикмахером. Волосы льнули к спине Тамар, словно умоляя их помиловать. Вот уже шесть лет, с десятилетнего возраста, она не стриглась. Не решалась на это даже в те годы, когда хотела навсегда забыть, что она девочка. Волосы были удобной защитой от мира, завесой, за которой она могла укрыться, они становились знаменем свободы, когда, неукротимые и летучие, развевались вокруг нее. Раз в несколько месяцев, в редкие приступы заботы о своей внешности, Тамар заплетала волосы в толстые косы, укладывала на макушке и чувствовала себя взрослой и женственной — почти красивой.

В конце концов она все же толкнула дверь и вошла в парикмахерскую. Запахи мыла, шампуня и спирта встретили ее вместе со взглядами стариков. В парикмахерской воцарилось тяжелое молчание. Тамар отважно прошла к креслу у стены и села, стараясь не обращать внимания на взгляды; свой большой рюкзак она пристроила у ног, а огромный черный кассетник положила в соседнее кресло.

— Так вот, слышь, — попытался возобновить прерванную беседу лысый со стеклянными глазами, — что она мне заявила, дочка-то моя? Что внучку, которая сейчас родилась, они, значит, решили назвать Беверли. Почему? А вот так. Старшая сестричка надоумила…

Слова его бессмыслицей повисли в воздухе, сгустившись, словно пар, вырвавшийся на холод. Старик обескураженно замолчал, погладил лысину, будто что-то размазывая по ней. Мужчины украдкой косились на девушку, переглядывались, плетя паутину всеобщего согласия. С ней не все в порядке, говорили эти взгляды, она не на своем месте, да и сама не своя.

Парикмахер работал молча, иногда поднимая глаза к зеркалу. Неожиданно он встретился со взглядом ее спокойных голубых глаз, и внезапно его пальцы словно онемели.

— Ну хватит тебе, Шимек, — сказал он со странным напряжением в голосе. — Потом расскажешь.

Тамар собрала волосы в кулак, ощутила их запах, попробовала на вкус, поцеловала на прощание, заранее тоскуя по их теплому, чуть щекочущему прикосновению, по их тяжести, по ощущению, что эти волосы — ее суть, что именно они делают ее реальной.

— Наголо, — велела она парикмахеру, сев в кресло.

— Наголо?! — Его визгливый голос от изумления прервался.

— Наголо.

— А не жалко?

— По-моему, я ясно выразилась.

Два старика аж привстали. Третий — Шимек — глухо закашлялся.

— Мейдэле,[4] — вздохнул парикмахер, и его очки запотели, — может, вам стоит пойти домой и сперва спроситься у ваших мамы и папы?

— Вы стрижете или даете консультации по вопросам воспитания? — резко спросила Тамар.

Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале. Эта резкость и это упорство были для нее внове. Тамар новые черты ее характера не нравились, но они помогали, и в последнее время помогали все чаще.

— Я попросила наголо, и рассуждать тут нечего. Я ведь плачу, не так ли?

— Но это мужская парикмахерская, — пролепетал парикмахер.

— Ну так и брейте! — мрачно приказала Тамар, сцепила руки и зажмурилась.

Парикмахер беспомощно оглянулся на стариков, как бы объясняя: «Вы ведь знаете, что я пытался отговорить ее. Так что теперь все на ее совести!» И стариковские взгляды ответили согласием. Парикмахер провел рукой по собственным жидким волосам и пожал плечами. Потом взял самые большие ножницы, пару раз клацнул ими в воздухе и почувствовал, что с клацаньем слегка не в порядке, какое-то оно немощное и бессодержательное. Поэтому он продолжал клацать, пока не достиг верного тона — звука, приносящего ему радость в работе. Тогда он захватил в ладонь густую, вьющуюся, черную как смоль прядь, вздохнул и начал резать.

вернуться

3

Парафраз из Первой книги Царств.

вернуться

4

Барышня (идиш).