Выбрать главу

Обезумев от страха, я еще какое-то время сидел, скорчившись, на ящике, потом сообщил маме голосом, ломающимся от возбуждения: «Я сочинил стихотворение».

Куда исчезли с этих страниц сияющие рамы картин, лиловые фиакры, цветы, увядающие в вазах? Где поезда, где корзины с цветами на провинциальных вокзалах? Где кобальтовый свет в купе первого класса? Где кружево, колышущееся, как веер, и зеленый бархат сидений? Неужели так быстро перестала функционировать машинка для наведения красоты, хрустальный сосуд, через который проходит ток при гальванопластике? Где блеск позолоты со старых рам, улыбка Моны Лизы?

Мы свидетели великого разрушения всех ценностей. Позолота, из-за влажности и резкой смены температур, которым она подвергалась, начала отпадать с рам, а вместе с ней и краска с крыльев ангела-хранителя, с губ Моны Лизы. Подолгу путешествуя по железной дороге в товарных вагонах, в то время, когда мой отец еще исполнял роль Агасфера, наша мебель износилась и, словно зараженная филоксерой, начала разрушаться, рассыпаться в труху. Какие-то маленькие красные жучки, которых мама называла по-народному «американские», а отец — Ageronia Мехicana, превратили нашу мебель в обломки кораблекрушения, извлеченные из моря, без блеска полировки, изъеденные целым лабиринтом туннелей. Время от времени, сами по себе, с мебели отваливались фрагменты отделки, обнажая внутреннюю поверхность, словно исписанную посланиями индейцев майя, и мы эти письмена считали посланием с того света. И мамина швейная машинка «Зингер» навсегда исчезла в сумятице военных лет, потерялась, как сиротка, сбежала, чувствительная к потрясениям. Это был тяжелый удар для всех нас, особенно для мамы. Не лучшая судьба постигла и еще один источник звуков, которым иногда хвастался и гордился наш дом: старая оттоманка благородного темно-вишневого цвета, цвета подгнившей вишни, сломалась, где-то, на какой-то станции между Будапештом и Канижей, оставаясь до последнего мгновения верной своей незапятнанной репутации, свидетели могли бы подтвердить, что и в предсмертном хрипе она сохранила свою звонкость. По свидетельству отца, который присутствовал при экспертизе, голос оттоманки в тот момент больше всего был похож на клавесин, если, разумеется, это не было болезненным преувеличением, галлюцинацией, delirium tremens.[57] Теперь везде в нашем доме воцарились сырость и серо-зеленая плесень, единственный цвет в нашем доме, цвет распада. Вся эта беда была следствием того, что никогда не удавалось как следует растопить нашу железную плиту, поэтому нам не хватало настоящего пламени, блеска. И дым еще больше, по крайней мере, в начале, опустошал наш дом, пока мы к нему не привыкли. Потом, когда мы наплакались, и глаза просохли от слез, мы начали перемещаться в этом сине-сером дыму, как в естественной для нас среде, и на своем возвышенном языке называли его «домашним очагом», и мы покашливали, поперхнувшись, словно курили дорогие крепкие сигары, с запахом лета и хвои, и так воплощалась теплая идея домашнего очага. Плиту мы топили сухими шишками, собранными осенью в лесу и сложенными в большие мешки, как уголь. О, эти дивные рудники, эти золотые прииски! О, Графский лес, лес моего отца! С деревьев капала роса, а смола, смешавшись с хвойным ароматом, действовала на нас профилактически или уж не знаю как еще. До наступления темноты мы возвращались, нагруженные мешками, и останавливались на опушке хвойного леса, чтобы передохнуть и дождаться сумерек. Тогда издалека доносился звук охотничьего рога, халали — сигнал к окончанию охоты, и на нас снисходила торжественная тишина.

вернуться

57

Белая горячка (лат.).