Пока еще ни Пьер, ни Мнемидис не чувствовали усталости, и если бы кто-нибудь видел их теперь, то подумал бы, что их синхронные движения — результат долгой репетиции. Однако в безумии Мнемидиса был метод, если так можно выразиться; некоторое время назад он заприметил полуоткрытую дверь, которая вела в кладовку, где висели фартуки и платья монахинь и стояли корзинки, ведра, короче говоря, было много всякой всячины, и двигался так, чтобы его тюремщик оказался в конце концов спиной к этой двери, — это было все равно что загонять шар в лузу. Вот тут-то он набросился на «малабара», употребив всю свою силу и из самой глубины души изрыгая ругательства, эхом отозвавшиеся по всей кухне. Волей-неволей, под угрозой ножа, «малабару» пришлось отступить, и, еще ничего не поняв, он оказался в кладовке, прижатый спиной к стене, к платьям. Пока чужая рука сдавливала ему горло, он напрасно терял силы, беспорядочно размахивая мощными руками и стараясь схватить противника, который был гораздо ниже его ростом, за плечи. Мнемидис принялся, как опытный повар, наносить Пьеру продуманные точные удары ножом, и хотя «малабару» его движения казались вялыми, медленными, на самом деле Мнемидис двигался с поразительной быстротой и наносил удары на редкость прицельно. При этом он пристально, едва ли не сладострастно смотрел в лицо своей жертве, словно это был измерительный прибор, который должен показать, насколько удачным было нападение. В таком положении, в котором оказался «малабар», негры не бледнеют, а розовеют. Услыхав стоны великана, Мнемидис подался к нему, а про себя подумал, что его действия похожи на кромсание длинной портьеры. Теперь оба тяжело дышали, но Пьер в изнеможении надувал щеки, и его легкие слишком быстро наполнялись воздухом и опустошались, как будто он в рекордное время пробежал стометровку.
Продолжая «любовное» кромсание, Мнемидис держал Пьера и всматривался в его лицо, уже бескровное и, несмотря на отсутствие воздуха, безмятежное — это была та безмятежность, которая предшествует неминуемой смерти. Для Мнемидиса это была настоящая услада, и бледность противника доставляла ему наивысшее удовольствие, когда он, поддерживая Пьера в положении стоя, с нежностью всматривался в него. Наконец он отступил и осторожно отпустил покачивавшегося великана, стараясь поуютнее устроить его под висевшей одеждой. Наверное, Пьер быстро терял кровь, но он продолжал стоять, слабый и в то же время властный, и протягивал вперед руки со скрюченными пальцами, уже не достающими до противника. Судя по выражению лица, он был поглощен собственными ощущениями, пытаясь понять, что с ним происходит, возможно, определить, сколько он уже потерял крови и сколько продолжает терять — он чувствовал, как незаметно и предательски она вытекает из него. Он терял кровь, да, он терял кровь. Пьер застонал, и Мнемидис, словно ему подали сигнал, отступил на шаг и закрыл дверь кладовки, предоставив Пьеру дрожать всем телом среди одежды.
Милостью Создателя в кухню все еще никто не заглядывал, она принадлежала безумцу, который, испытывая страшную жажду, долго пил из крана, после чего аккуратно вытер кровь с ножа. Потом, расправив плечи, Мнемидис стал искать что-нибудь, чтобы прикрыть свою наготу, чтобы спрятаться, потому что происшедшее было лишь началом его приключений и ему еще многое предстояло совершить. Откуда-то из подсознания явилась мысль о поварском колпаке, белом халате булочника или врача, но больше ему пришлась по душе другая маскировка. Некоторые монахини, занятые на тяжелых работах, например на стирке или мытье полов, имели обыкновение оставлять свою одежду и головные уборы в соседней с кухней комнате, дверь в которую была открыта. Ему едва удалось сдержать рвавшуюся наружу радость, когда он обнаружил три-четыре одеяния, из которых мог выбрать подходящее для себя; все накрахмаленное, особенно чепцы. Вот так бутафория! Высокий головной убор был похож на лилию, и Мнемидис надел один, чтобы поглядеть, как он в нем выглядит. Его потрясло собственное лицо, которое казалось пугающе спокойным, но в глазах поблескивал вполне разумный огонек, и уголки рта приподнимались в едва заметной улыбке. Никогда прежде он не замечал ямочек у себя на щеках и теперь, чтобы получше их рассмотреть, раздвинул губы в широкой улыбке. Ямочки как будто пришли из детства и неузнаваемо меняли лицо, обрамленное белым монашеским шлемом. Однако головной убор показался Мнемидису великоватым, поэтому он примерил еще три или четыре, прежде чем выбрал подходящий. То же самое он проделал с похожими на занавески платьями монахинь. Действовал он быстро, потому что откуда-то из глубин здания до него уже доносились приглушенные удары, словно исколотый ножом, валявшийся в кладовке Пьер нашел в себе силы позвать на помощь.
В зеркале отражалось лицо пожилой монахини, на котором проявились тайные грехи, лицо притворщицы и ханжи с жутким пламенем в глазах. Эта монахиня много чего познала и ни от чего не отреклась. Эта монахиня была готова на все. Мнемидис едва удержался, чтобы не крякнуть от удовольствия, когда вылез из раздевалки и пошел по главному коридору, опустив голову, словно в глубокой задумчивости, и медленно передвигая ноги, чтобы не привлекать внимание. Он сосредоточенно следил за указателями, торжественно шагал мимо них, а потом точно так же самоуверенно направил стопы в рощицу, где каждый день гулял с Пьером. Тут он ускорил шаг, почти побежал, чтобы быстрее приблизиться к небольшому зданию, где работали психиатры. Каким-то чудом кабинет доктора Шварца оказался пустым, как и приемная женщины-врача — ее-то ему больше всего хотелось увидеть. Он сел и стал думать. Возможно, если он подождет, они придут, или придет кто-нибудь один? Лучше, чтобы пришла женщина.
Мнемидис сел во вращающееся кресло Шварца и надолго задумался; он стал вспоминать, что произошло, — события последнего часа, — желая выработать линию поведения, наиболее подходящую для его цели. Адреса двух египетских друзей прочно отпечатались в его памяти, и как только он покончит со здешними делами, сразу же позвонит в отель, отыщет их там, отдаст себя под их защиту в надежде, что еще хватит времени претворить в жизнь план бегства и вернуться в Каир. Так он сидел, обдумывая предстоящее и вертя в руках тяжелые ручки кухонных ножей — он поддался искушению и забрал оба. Довольно неудобно иметь сразу два ножа, но у обоих были тяжелые кожаные ножны с отличными ремнями, так что не составляло труда повесить их на пояс штанов. Длинное платье было еще и очень широким, так что отлично скрывало фигуру. Это не только пришлось по вкусу Мнемидису, но и разволновало его, потому что напомнило о карнавалах в Александрии. Чем не черное домино?… Однако… он вскочил и упрекнул себя за пустую трату драгоценного времени, пора было идти в город и выполнять задуманное. На монашеском одеянии имелись два больших внутренних кармана. В одном лежали четки, а в другом — билеты на fête votive[54] в деревне на берегу озера. Еще он отыскал батистовый носовой платок, которым можно было при необходимости прикрыть лицо. Плохо, что врачей не оказалось на месте. Мнемидис ощутил сожаление. Неужели придется покинуть приемную, не оставив в ней, так сказать, своей метки, своего рода послания. Так что? На столе Шварца он заметил яблоко на тарелке — скромный ланч аналитика, сидевшего на диете и старавшегося сбросить вес. Хохотнув, Мнемидис из чистого озорства разрезал его пополам.
Потом он припустился по рощице, замедляя шаг лишь когда выходил на открытое пространство возле парадного подъезда и в ухоженных садах с клумбами, где он полз, как улитка, принимая задумчивый вид, как это обычно делают монахини, перебирая на ходу четки в молитвенном единении со Спасителем. К этому времени, как он считал, уже следовало чему-нибудь происходить, по крайней мере должны были с криками бегать люди, хоть это и неприятно, но ничего не попишешь. За Мнемидисом часто гнались, и он умел пользоваться обстоятельствами. В тишине же он усматривал перст судьбы, так как его миссия все еще оставалась невыполненной. Нахмурившись, он сосредоточенно зашагал в сторону парка и главных ворот. Мнемидиса не удивило бы, если бы уже подняли тревогу и охранники получили бы по телефону приказ никого не выпускать за территорию больницы. Но, как ни странно, все было спокойно. Уже больше часа прошло с тех пор, как Пьер выпал из кладовки и лежал в луже крови, от которой бежал ручеек, непременно привлекший бы к себе внимание, если бы кто-нибудь оказался поблизости. В комнате охранников все было как всегда. И опять новоиспеченную монахиню ждала удача. Прямо за воротами был припаркован готовый в любую минуту тронуться с места фургон булочника, который привез хлеб на день. Водитель, румяный юноша, проверив уровень масла, опускал капот. У охранников выходившая за ворота монашенка не вызвала особого интереса, и они лишь мельком взглянули на Мнемидиса, шедшего мимо их окошка. Он же прижал ко рту платок, словно у него простуда, и сиплым голосом спросил у юноши, не едет ли тот в город и не подвезет ли его на fete votive, на который у него имелись два билета. Юноша почтительно пригласил Мнемидиса в фургон, и тот, сев рядом с ним, стал устраиваться поудобнее, обрадованный легкостью, с какой он обманул всех и выбрался из тюрьмы. Это был его лучший побег — никогда еще ему не удавалось так по-умному, не вызвав шума, исчезнуть. Подавив искушение засвистеть, Мнемидис сипло поинтересовался у юноши, ходит ли тот в церковь, и если ходит, то в какую? «Я католик», — услыхал он в ответ.