Он поставил ее туфли сбоку от кресла и снова встал над ней. Он со знанием дела пошарил пальцами под ее мягкими обвисшими грудями, пока не нашел середину и через тонкий джемпер не расстегнул застежку «бабочка» ее бюстгальтера. Он увидел, как рухнули ее отпущенные на свободу тяжелые груди.
– Тебе, наверно, нравилось жить там. Столько всего видно, – прошептал он. – У меня голова кружилась, когда я думал обо всем этом.
Согнув пальцы, он нашел бретельки ее бюстгальтера. Сместил их на плечи, полностью освободил тяжелую плоть от давления нейлона. Агнес пошевелилась, но не проснулась. Она снова закашлялась. В глубоком мокротном кашле смешалось все: шахтерский дом и плесень, теплый лагер, а теперь еще и холодная ночь у реки. Шагги потер ее грудину, подумал, холодно ли в полицейских камерах. Ее голова откинулась назад, на мягкую спинку кресла, и он быстро и инстинктивно взял ее голову пальцами за виски и осторожно наклонил вперед.
– Я, как только смогу, брошу школу. И не надо со мной спорить. Мне нужно найти работу и увезти нас обоих отсюда, – сказал он. – Я думал, может, когда-нибудь отвезу тебя в Эдинбург. Мы бы посмотрели Файф, даже Абердин[160]. Я, может быть, даже заработал бы на передвижной домик. Как ты думаешь, может, тебе тогда стало бы лучше? – Шагги улыбнулся ее спящему лицу. – Что скажешь?
Он некоторое время прислушивался к ее дыханию, потом протянул руку и расстегнул молнию на ее юбке. Юбка соскользнула с нее легко, и живот благодарно поднялся, почти как заквашенное тесто из миски.
– Нет? Я думаю, нет, – прошептал он.
Шагги засунул руку в ее храпящий рот и вытащил один за другим ее зубные протезы, чмокнувшие при отрыве от десен. Он завернул их в туалетную бумагу, аккуратно положил на подлокотник. Нежными пальцами он помассировал ей голову, взъерошивая ее черные волосы. Он массировал ее кожу на голове, как она любила. Волосы у корней были неприлично белы.
Агнес снова закашлялась, сухое першение в ее горле с грохотом скатилось в живот и мгновенно стало тяжелым и густым. На ее губах снова появилась желчь. Шагги перестал перебирать пальцами ее волосы, потянулся к туалетной бумаге, но что-то остановило его. Он прислушался к ее кашлю. «Наверно, Лик все же был прав».
Внутри у нее снова забулькало, голова упала назад, замерла на мягком подголовнике кресла. Агнес рыгнула, он увидел желчь, пузырящуюся на голых деснах и накрашенных губах. Шагги стоял, прислушиваясь к ее дыханию. Поначалу оно стало более тяжелым, хриплым, затрудненным. Ее брови чуть нахмурились, словно она услышала какую-то неприятную для нее новость. Потом ее тело сотряслось – не сильно, а так, словно они снова ехали по неровной дороге Питхеда, и ее тряхнуло на заднем сиденье такси. Он уже собрался сделать что-нибудь, прочистить ее гортань пальцами, помочь ей, но тут ее дыхание стало постепенно замедляться, оно сходило на нет, словно удалялось и оставляло ее. И тогда ее лицо изменилось: беспокойное выражение исчезло, сменилось, наконец, мирным. Ее тихо унесло прочь на высокой волне запоя.
Спасать ее было поздно.
И все же он с силой встряхнул ее. Но она не проснулась.
Он встряхнул ее еще раз, а потом долго плакал над ней, она уже давно перестала дышать, а он все плакал. Но слезы не вернули ее.
Поздно.
Шагги как мог расчесал ее волосы. Попытался прикрыть бесстыдную седину у корней, сделать ей ту прическу, которую она любила. Он развернул зубные протезы и нежно вставил их назад в ее рот. Потом он туалетной бумагой стер следы рвоты с ее подбородка, нанес помаду на губы, постарался, как мог, закрасить уголки, не выходя за линию губ. Он отошел от нее, отер слезы с глаз. Она, казалось, спала. И тогда он наклонился к ней и поцеловал в последний раз.
1992
Саут-Сайд
Тридцать два
По большому счету пыли на фарфоровых фигурках Агнес не было, но Шагги потратил утро на их протирку. При переезде в комнату миссис Бакш откололся кусочек уха у крохотного олененка, а красивая девочка, продававшая румяные яблоки, потеряла целую руку, в которой так и остался ее красный макинтош[161]. Неделями он, глядя на них, чувствовал невыносимую боль. А теперь аккуратно стер с них пыль и вернул каждую на свое место.
Этим утром он взял длинноногого олененка, осторожно покрутил в руке. Про скол на левом ухе он знал, но теперь, присмотревшись внимательнее, увидел, что краска сходит с его ресниц, а на боку стираются белые пятнышки. Это разозлило его. Он всегда был так аккуратен с фигурками. Всегда старался изо всех сил.
Шагги сжимал фигурку, пока костяшки пальцев у него не побелели. Олененок продолжал улыбаться своей безмятежной улыбкой. Он нажал на изящную переднюю ножку, сначала легонько, потом стал давить все сильнее и сильнее, пока фарфор не треснул. Фигурка, ломаясь, издала ужасный, скрежещущий, щелкающий звук. Он долгое время стоял, не дыша. Под глянцевым блеском фарфора была грубая известковая керамика. Он провел пальцем по острой кромке разлома. Потом бездумно принялся давить сильнее и сильнее, пока не обломал оставшиеся ножки. Шагги посмотрел на обломки, лежащие на его ладони, понял, что ему больше невыносимо видеть это, и бросил разломанную фигурку в пространство между изголовьем кровати и стеной. Потом быстро взял свою куртку и пакет с рыбными консервами, которые купил у Килфизера, и, заперев дверь своей комнаты, вышел под живительный дождь.