Сколько чудесных вечеров я провел там под темно-синим небом, усеянным звездами, на овевавшем нас свежем вольном ветерке, душистом и певучем, убаюканный и зачарованный звуками человеческих голосов и божественной музыки! О, какой это был восторг! В особенности, когда запевали какую-нибудь песню или романс на сладостном провансальском наречии или когда в праздничные дни раздавалась церковная музыка, духовные гимны, торжественные погребальные каноны, величавые псалмы, томный звучный Stabat,[220] загробный Dies irae,[221] который даже без органа и таинственной темноты церковных сводов заставляет содрогнуться от ужаса, как одинокое ночное созерцание бесконечности.
Точно на турнире, девушки и дамы сидели в кругу на почетных местах; снисходительные мужья и поклонники услужливо расположились за их спинами, расточая любезности и ловя малейшее движение пальчика, каждый брошенный украдкой взгляд, знак одобрения и удовольствия, чтобы тут же похлопать мотетам или певчему, угодившему их даме.
В тот самый вечер я приметил подле себя поодаль от дам и в стороне от толпы совсем юную девушку, склонившуюся на плечо старика.
В удивлении я обернулся и залюбовался ею.
Музыка тотчас же перестала меня занимать, я ее уже не слушал или, может статься, она уже не достигала моего слуха, я весь был поглощен красотою молодой девушки. Слова бессильны сказать, какое это было упоение: неподвижный, как изваяние, чье мраморное сердце вдруг забилось, я изучал ее, она казалась мне пресвятою девой, окруженной сиянием, сошедшей с картины Бартоломео Мурильо или Диего де Сильвы Веласкеза. Я не мог отыскать в памяти образа, сколько-нибудь схожего с этой красотой, она не походила ни на красавиц моих родных гор, ни на очаровательных арлезианок, ни на шустрых марселек, ни на лионских прелестниц, ни на парижских барышень, ни на белокурых брабанток; в ней было что-то восточное, неземное, неведомое!
Рыжие волосы, удлиненные черты исполненного благородства лица, где алый румянец сочетался с ослепительной белизной, нежный взор из-под полуопущенных прозрачных век, гранатовые губы. Одета она была просто, но драгоценные камни вплетались ей в волосы, ниспадали на лоб, уши, грудь и сверкали на пальцах, выдавая ее богатство.
Седобородый старик, сидевший подле нее с непокрытою головой, казалось, дремал, опершись на палку.
Так я долго глядел на нее и не мог оторваться, как вдруг ненароком она остановила на мне взгляд своих прекрасных синих глаз. Зрачки этих глаз, словно пули, пущенные из аркебузы,[222] поразили меня в самое сердце. Впервые в жизни ощутил я подобное потрясение при виде женщины; ноги у меня подкосились от сладостного волнения, я краснел и бледнел, леденел и пылал, вся жизнь моя, вся душа, вся кровь устремились к восхищенному сердцу. Мой взор, движимый неведомой силой, обратился внутрь и, казалось, видел лишь то, что творилось в это время у меня в груди. Впервые я испытал на себе женские чары, впервые был порабощен, впервые любовь, доселе неведомая и казавшаяся мне нестрашной, поражала меня, как молния, которая ударила в голубятню и не находит выхода. Вот так и любовь моя его не нашла; страсть моя будет длиться вечно.
Очнувшись и вернув себе утраченную храбрость, я воспользовался передышкой певцов и, подойдя к старику, почтительно поздоровался с ним и сказал:
– Мессир, позвольте мне выразить удивление по поводу того, что столь знатная молодая особа находится вдали от общества, которое бы ее присутствие весьма украсило. Ежели вам будет угодно, я пойду впереди, и толпа расступится, пока вы не проводите ее в кружок дам.
– Милостивый государь, я не могу воспользоваться вашим любезным предложением; благодарю вас от всего сердца.
– Вы отменно любезны, мессир, – ответил я, – но отсюда мадмуазель будет трудно расслышать музыку.
В это мгновенье прелестная девица, зардевшись, поклонилась мне в знак благодарности, я же так смутился, что пробормотал что-то очень невнятное.
– Милостивый государь, – сказал тогда старик, – дочь моя Дина весьма вам признательна за ваше участие, я также сердечно вас благодарю, но для нас это невозможно, мы из чужого роя, и пчелке нашей нельзя забираться в осиное гнездо, ей это слишком дорого обойдется. Я отошел; у меня было легко на душе, и я втайне радовался своей смелости. Однако я удалился лишь на несколько шагов, не теряя их из виду и не упуская возможности последовать за ними до их дома, в надежде разузнать о прекрасной незнакомке, увидеть ее на балконе, пробраться к ней самому или послать ей записку. Я тешил себя заманчивыми планами, игрою воображения; я узнаю, где она живет, прохожу под ее окном, она склоняется ко мне, я улыбаюсь ей, снимаю шляпу, жду, когда она выйдет, подкупаю ее дуэнью; или же следую за нею в церковь, мы как бы нечаянно встречаемся возле кропильницы, я слегка касаюсь перстами ее хорошенького пальчика, передавая святую воду; она подносит ее к милому личику, которого вскоре коснутся и мои губы. Все уже уладилось, я объяснился ей в любви, она мне ответила взаимностью, я принят в доме ее отца. Я испытывал неизъяснимое блаженство, я предавался мечтам. Однако по временам загадочный смысл речей, сказанных старцем, смущал меня: «Мы из чужого роя, и пчелке нашей нельзя забираться в осиное гнездо, ей это слишком дорого обойдется». Я строил тысячи догадок и начинал в них верить; фантазия моя все поминутно преображала: то мне казалось, что родина их – Испания, то – Богемия, то Босния, то Венеция, то Кифера; я производил их то в господарей, то в бояр, то в князей, путешествующих инкогнито, в изгнанников, потом предположения эти казались мне дикими; в самом деле, все это не могло побудить их держаться особняком и бояться беды. Затем я стал думать о самом имени Дина, оно не было мне незнакомо, мне смутно вспоминалось, что я уже слышал его, но я никак не мог припомнить, где и когда. Отдаленный шум заставил меня внезапно очнуться и разогнал все мечтания. Я стоял, опершись на ограду, в полном одиночестве, на опустевшем валу. Концерт окончился, и толпа разбрелась. Я топнул ногой, проклиная свою неуместную рассеянность; за миг счастье мое исчезло, нет больше надежды снова увидеть ее, страсть, вспыхнувшая ex abrupto,[223] теперь столь же стремительно обрывалась.