Посмотрим. Нет, нет! Не безумие ли это – докапываться до истины? Кто роется в подобных вещах, роет себе могилу.
Ведь если это письмо запретит мне любить и уважать эту женщину, если оно властно предпишет мне растоптать ее ногами, возненавидеть ее! Ах! Какое ужасное пробуждение! Я этого не переживу!.. Мне нужна моя Филожена, нужна ее любовь навеки! Это масло моей лампады; разлить его, и она потухнет! И это меня убьет!..
Пасро, Пасро! Как ты неблагодарен, как жесток к этой женщине! Зачем обвинять ее, зачем клеймить, зачем?… Знаешь ли ты, что содержится в этой записке? Нет! Так по какому же праву тогда?… Страсть помрачает мне рассудок…
О, нет, конечно же, это нежное существо, добрая, простодушная, невинная девочка, она окружает меня любовью и клянется в ней, а я ее – заботами, радостями, счастьем, ей я отдал молодость, жизнь, ей поклялся в верности навеки; нет, ни за что она бы не сумела, не посмела бы меня обмануть! Нет, нет, Филожена, ты чиста и верна!
Подойдя к окну, Пасро отогнул края записки пальцами и заглянул во внутрь воспаленным и жадным взором. Разбирая слово за словом, он топал ногами и громко стонал.
– Великий боже! Предчувствия – это твой голос, ибо только твой голос никогда не солжет!..
Ужас! Ужас!.. Ах, Филожена, как все мерзко!.. Еще утром я был готов дать голову на отсечение, пожертвовать жизнью; я бы ведь отрекся от бога, если бы бог обвинил тебя. О, как это гнусно! Как низко! Но берегитесь! Никто не знает, что у меня на сердце, когда в нем уже нет любви. Берегитесь!
Посмотрим же, господин полковник; посмотрим, господин Фогтланд, я тоже там буду, на вашем свиданье! Мы будем там все трое!
В изнеможении он повалился на диван и, обхватив голову руками, залился горючими слезами.
Вот что содержало злосчастное письмо слово в слово:
«Дорогая моя Филожена,
Волнения среди унтер-офицеров моего полка требуют, чтобы я безотлагательно ехал в Версаль; не рассчитывай на меня сегодня ночью. У меня не будет возможности вернуться раньше, как через два-три дня; поэтому в воскресенье будь к пяти часам в Тюильри, под каштанами, возле мраморного кабана; я сразу, как приеду, прибегу к тебе, и мы вместе пообедаем. Три дня без тебя – это очень много и очень жестоко! Но долг прежде всего. Люби меня, как я тебя люблю.
Прощай! Целую тебя всю.
Фогтланд».
Может ли быть что-либо менее двусмысленное, более тяжкое? После всех мучительных сомнений к Пасро пришла уверенность. Да, теперь он уверился!..
Но всех этих страданий было еще мало, мало было узнать, что та, кого он окружил нежными заботами и кого одарил чистейшей любовью, клятвопреступница, низкая и подлая тварь. – Видно, суждено ему было в тот день принять удар за ударом и все потерять, навсегда, без возврата. Та, кого он рисовал себе целомудренной, невинной, стыдливой, к кому приближался с трепетом, почитая за преступление, что вырвал ее из девичества и возмутил ее тихую ясную душу, предстала перед ним во всей своей мерзости: распутной, бесчестной, похотливой, поганой!
Решив оставить ей записку и роясь в ящике, чтобы найти чернильницу, он обнаружил – мне стыдно произнести это имя – в золоченом сафьяновом переплете книгу с раскрашенными картинками, о небо, мне стыдно сказать… то был Аретино![294]
Вообразите его ужас. Он был уничтожен. Его губы презрительно подергивались, потом надулись и отвисли, выражая глубочайшее отвращение, а в стесненной груди он ощутил подступившую тошноту.
В это мгновение вошла Мариэтта, и Пасро совладал со своим горем.
– Госпожи все еще нет?
– Нет, милочка.
– И полюбилась же ей верховая езда…
– Она от нее без ума.
– О! Мне больно делается от вашего смеха. Вы так огорчены, так расстроены, мой дорогой господин. Поверьте мне, если уж страдать, то не стоит страдать из-за нее, бедный молодой человек, если бы вы только знали… Но, может быть, кто-нибудь приходил без меня?
294