Тем временем, что, возможно, более важно для настоящей книги, главы из книги Пайпса, описывавшие бедность России – ее бедные почвы, бедные урожаи, бедных крестьян, дурной климат и плохо кормленный скот, – были на протяжении целого поколения стандартным чтением для всех, кто не занимался собственно экономикой29. «Господин и крестьянин» Джерома Блюма, труд Аркадия Кэхэна, посвященный XVIII веку, более недавние труды Ярмо Котиляйне, посвященные XVII веку, а также «Хлеб на водах» Роберта Джонса стали исключениями в западной историографии, для которой политическая экономия не была приоритетной темой30. Но и эти труды, за исключением трудов Котиляйне, тоже распространяли образы русской бедности и отсталости31. Такие ремарки, как у Витсена («Считают, что Сибирь, особенно южная часть, одна из самых благословенных частей мира. На лугах много скота, в лесах много зверей и птиц. Реки богаты самой лучшей рыбой»)32, не имели особых шансов на успех в трудах специалистов по России. Поэтому все, кажется, усвоили образы тощих коров Пайпса (обездоленных в сравнении с обитательницами молочных ферм пастушеской Европы), сравнение основной динамики московской экономики с выжатым лимоном, происходящее от английского путешественника Джайлса Флетчера, а также допущения о русской бедности как следствии плохо функционирующей экономики. Однако, помимо только что описанного бурного мира торговли, есть и другие сведения, уже собранные или появляющиеся сейчас, – например, попытки подсчитать суммы, которые Россия тратила на выкуп пленных или на полевые армии, рассказы о Московии, в которых звучит восхищение богатством страны, долгожительством и выносливостью ее подданных, – это указывает, что представление о российской бедности может заслуживать пересмотра. Разумеется, это богатство было неравно распределено, но насколько уникальной была Россия в этом отношении?33
В то время как западные ученые XX столетия дискутировали о природе государства, историографическая традиция позднеимперской и советской России имела свои особенности. Когда в XIX веке история стала отдельной профессией, Россия оказалась на ее переднем крае, и не только в вопросах своей собственной истории. Русский историк Павел Виноградов произвел революцию в понимании средневековой Англии, а М. И. Ростовцев внес не менее важный вклад в изучение древнего мира34. В. О. Ключевский, великан в сфере истории России, а также другие русские историки были новаторами в сфере социальной истории35. В то время как в других национальных традициях составлялись более строго политические истории, Ключевский погрузился в нижние слои общества, стремясь дать личности и жизни русского крестьянина и солдата столь же богатую характеристику, как и интригам династической политики. Столь плодотворный подход был во многом обусловлен особенной средой, сложившейся в имперской России. Интеллигенция остро воспринимала государственную власть. Социалистические и марксистские симпатии, распространенные среди русских интеллигентов XIX века, повысили их чувствительность к тому, как жизни подданных зависят от государства и от материальных условий жизни36. Но если подобная чувствительность подарила определенное сравнительное преимущество русским историкам XIX века, в советскую эпоху она оказалась чрезмерной. Жесткие марксистские требования опустошили русскую историческую традицию. Историописание уступило место грубым материалистическим интерпретациям, неизбежно зависящим от заявлений Ленина и Сталина, чьи имена в указателях советской историографии нарушали алфавитный порядок. После террора 1930‐х годов некоторые историки нашли прибежище в количественных методах и в издании документов. Другие, более смелые историки зашли так далеко, что облекли в одобряемую государством риторику очевидно противоположные ей выводы. Это привело к появлению некоторого числа публикаций, приводящих исследователя в замешательство37.
29
Другой влиятельный текст, подчеркивающий физическую бедность Московии, –
31
Наиболее влиятельные формулировки см.:
33
34
35
Экономист М. И. Туган-Барановский (1865–1919) был политиком-марксистом, стремившимся соединить кантовскую этику с материалистическим подходом. Направление его мысли, по-видимому, предвосхищало Франкфуртскую школу, сложившуюся много десятилетий спустя. См.:
37
См.: