Выбрать главу

— Наконец-то, мы решили посмотреть правде в глаза, дорогой мой?

— Почему — с дрожью в голосе отвечал я, стоя перед большим голубым настенным зеркалом и расчесывая редкие пряди — почему в твоих устах все обращается в грязь и зло? Тепло. Уют. Любовь. Это что — все грязные слова? Любовь, любовь. Неужели это грязно?

— Дела сердечные, — с усмешкой отвечал Джеффри. — Взыграло старое ретивое, а? Очень хорошо. Отныне мы спим порознь, каждый в своей одинокой койке. А если ты закричишь ночью, кто тебя услышит?

Wer, wenn ich schrie[4]… Кто сказал это или написал? Ну конечно, бедный великий покойный Рильке. Он плакал у меня на глазах в дешевой пивной в Триесте, недалеко от аквариума. Слезы текли у него носом и он все время утирался рукавом.

— Ты всегда спал как убитый рядом со мной, даже на тычки пальцем не откликался, — и затем с постыдной дрожью в голосе, — верность, верность. — Я готов был снова разрыдаться, так много значило для меня это слово. Я вспомнил бедного Уинстона Черчилля, который будучи примерно одних со мной лет, рыдал при слове “величие”. Эмоциональная лабильность, обычная старческая немощь.

Джеффри уже не улыбался и не выпячивал челюсть в слабой попытке изобразить язвительность. Нижняя часть его лица изображала некое подобие сострадания, верхняя же удвоенно отражала в зеркальных очках мое горестное лицо.

— Бедняга, — наверное говорил он сам себе, а позже какому-нибудь дружку или прихлебателю в баре отеля “Коринфия”, — бедный дряхлый одинокий престарелый импотент. А вслух мне бодренько: “Ладно, милый. Ширинку застегнул? Вот и славно”.

— Все равно незаметно. При моей-то цветистости.

— Чудесно. Тогда давай напялим маску выдающегося аморального автора. Его архиепископство ждут.

Он распахнул тяжелую дверь, ведущую в просторную верхнюю гостиную. В моем возрасте я переношу любое, даже чрезмерное количество света и тепла, и оба этих южных свойства бурно, подобно россиниевскому финалу встретили меня на лестнице с раскрытыми окнами. Справа виднелись крыши домов, яркие краски Лиджи, проезжающий мимо автобус, слышались детские голоса; слева, за хрусталем и статуэтками верхней террасы, слышался шум насосов, поливавших лимонные и апельсинные деревья в моем саду. В общем, жизнь продолжалась и это успокаивало. Мы прошли по прохладному мраморному полу, затем по тяжелой белой медвежьей шкуре, потом опять по мрамору. В гостиной стоял клавесин работы Уильяма Фостера, который я купил для моего бывшего неверного друга и секретаря Ральфа и в котором Джеффри порвал несколько струн во время пьяного дебоша. На стенах висели картины моих великих современников, сейчас безумно дорогие, но купленные дешево еще во времена моей бурной молодости. В шкафах стояли безделушки и поделки из нефрита, слоновой кости, стекла и металла, objets d'art.[5] Французский термин, признавая их никчемность, все же придавал им достоинство. Осязаемые плоды успеха. Невыигранное сражение с формой и выражением. О Боже мой, — настоящее сражение? Я все еще думал как автор, а не как просто старик. Как будто лингвистические успехи что-то значат.

Как будто, существует, в конце концов, что-то более существенное, чем словесные штампы. Верность. Ты не смог быть верным. Ты впал в неверность. Я верю в то, что человек должен сохранять верность убеждениям. Приидите ко мне, о верные! Эти слова еще способны будить слезы в Рождество.

Репродукция на стене отцовского хирургического кабинета, изображающая пресловутый ужас — а может не ужас вовсе, откуда мне было знать? — римский воин с вытаращенными глазами, взирающий на рушащиеся Помпеи. Верен долгу до конца. “Верен до последнего” — называлась картина. Мир гомосексуалистов говорит на сложном языке, хрупком, но порою до боли точном, составленном из словесных штампов другого мира. Итак, дорогой мэтр, вот они, осязаемые плоды успеха.

Джеффри шаркал рядом со мной, насмешливо передразнивая мою старческую походку, подчеркивая свою роль адъютанта при литературном генерале. Шаг за шагом, с комичной аккуратностью мы одолели первый лестничный марш. Он оканчивался широкой площадкой, где стоял сервант с коллекцией тончайшего стекла — не для красоты, мой милый, а именно для питья — и шахматный столик восемнадцатого века с фигурами из мексиканского обсидиана (только для красоты, не для игры), и наконец, последний мраморный порог.

Я взглянул на позолоченные мальтийские стенные часы на лестнице. Они показывали около трех.

вернуться

4

“Кто, если я кричал…” (нем.)

вернуться

5

предметы искусства (фр.)