— Меня ограбили и избили! Что мне теперь делать?
— Пишите заявление! — отозвался дежурный милиционер. — Знаете, как писать?
— Нет, — признался незадачливый терпила[153], — я раньше с этим не сталкивался. Помогите мне!
— Хорошо, — согласился дежурный. — Я сейчас запишу все с ваших слов, а вы просто подпишетесь внизу. Готовы?
Тут дежурный вынул листок бумаги, нарисовал соответствующую “шапку” и приготовился писать.
— В воскресенье утром, двадцать четвертого августа, — начал брат Торина свою обличительную речь, — я приехал в Каннельярви, на побережье озера Исток.
— Исток… — повторил дежурный, закончив писать. — Что дальше?
— Там должен был проходить молодежный фестиваль, — продолжал диктовать брат Торина, а дежурный записал это и опять переспросил: — Так, фестиваль… Что еще?
На этом месте брат Торина вдался в пространные и совершенно ненужные объяснения — что это был за фестиваль и кто именно должен был на него приехать. Дежурному пришлось сначала перевернуть первый листок, а затем взять из стопки следующий — столько подробностей вывалил на него Оукеншильдовский брат. Но на этом дело не кончилось — и только к третьему листу дежурному удалось добраться до сути самой проблемы.
— Ко мне подошли эльфы… — Ториновский брат надиктовывал быстро, особенно не утруждая себя размышлениями, и дежурный поддался.
— Подошли эльфы… — машинально озвучивая написанное, переспросил он, но тут же спохватился:
— Что? Какие эльфы?
— Грибные, — серьезно ответил брат Торина.
Тут дежурный отложил в сторону испорченный бланк и уставился на заявителя с выражением крайней неприязни.
— Вы толкиенист? — подозрительно спросил он, в упор глядя на Ториновского брата.
— Да, — без тени сомнения ответил тот, — и являюсь членом Санкт-Петербургского Толкиеновского Общества! Мы…
Но что именно “мы”, брат Торина сообщить не успел, так как взбешенный дежурный поднялся со своего места и принялся на него орать:
— Жалобы на эльфов милиция не рассматривает, обратись с этим к профессору Толкиену! — разорялся дежурный, игнорируя жалкое “я же не знал” Ториновского брата. — Кто за вас будет думать?!
Перед тем, как за Ториновским братом захлопнулись двери отдела, дежурный еще раз напутствовал несостоявшегося терпилу:
— Вон отсюда, скотина! И чтобы глаза мои тебя здесь больше не видели!
Другой смешной случай произошел в октябре этого года в Нимедии, на нашем холме. Конец октября в 97-м выдался холодным и снежным, ударили самые настоящие морозы — но нас это не остановило. Мы стартовали вечером двадцать четвертого числа, прихватив с собою восемьсот грибов, пятилитровую канистру спирта, полкружки дури и две упаковки лимонного “Швепса”. Есть своя, особенная прелесть в зимнем лесу. Белый покров укутал землю, тяжело осел на мерзлых ветвях — но между стволами все так же господствует угольно-черная мгла. Она становится лишь плотнее по мере того, как человеческий взгляд погружается в эту бездонную перспективу — а под её пологом лопаются от стужи корявые стволы матерых елей. Иногда ветер приносит тяжелые тучи — словно огромные мешки со снежной крупой, и тогда весь мир исчезает в бешеном танце падающих с неба белесых хлопьев.
Погода стояла на редкость морозная — дело шло к минус тридцати, но пока что так было только под Питером. А в Москве как раз заканчивалось “бабье лето” — светило солнце, и температура ниже плюс пятнадцати не опускалась. Поэтому Дурман, которого мы загодя пригласили посетить наш праздник, выехал из столицы облаченный только в косуху, джинсы и высокие ботинки армейского образца.
Добравшись до Питера на перекладных, Дурман сразу же поспешил на Финляндский вокзал, и к середине субботнего дня оказался в Заходском. Зимний лес показался ему совсем незнакомым, а Нимедию Дурман нашел, лишь проплутав по сугробам несколько часов. Когда он принялся копошиться у входа в палатку, его было не узнать — до такой степени он замерз и окоченел. Ободрав с Дурмана промерзшую одежду, мы завернули его во множество спальников и одеял, а для сугрева прописали ему кружку спирта и шестьдесят грибов. Немного придя в себя, Дурман сообщил нам, что приехал в Заходское не один — по дороге из Москвы он встретил попутчика, которого уговорил ехать с собой. Этот попутчик оказался совсем не приспособлен к суровым зимним условиям. Обутый только в легкие полуботинки, он быстро разочаровался в блужданиях по зимнему лесу.
— Еб твою мать! — вещал нам из палатки немного согревшийся и раскрасневшийся от выпитого спирта Дурман. — Этот мудила лег под ель и сказал, что дальше идти не может. Сходите до него, а? Ведь замерзнет же насмерть человек!
Снарядившись кто во что (кто в пуховики и зимние ботинки на меху, а кто и в шинели да валенки), мы отправились на розыски, обратно по Дурмановским следам. Сразу найти пропажу не удалось — Дурмановский попутчик не стал дожидаться под елью подмоги, его следы вели теперь в направлении военного полигона. Мы обнаружили его у поворота на Грачиное — замерзшего сверх всякой меры человека в тонкой косухе, слаксах и кожаных туфлях. Не в силах больше идти, он сел под дерево и так и сидел — с бледным лицом, обхватив плечи трясущимися от холода руками. Доставив его на холм, мы применили к нему те же самые меры, что и к Дурману — обернули одеялами, дали выпить кружку спирта и съесть шестьдесят грибов. Костра по зимнему времени мы не делали (обременительно, да и незачем) — поэтому жили просто так, установив рядом три имевшихся в нашем распоряжении палатки. Навалив внутри груду теплых вещей, мы закапывались в одеяла и высовывались наружу только затем, чтобы поссать и обменяться с соседями закуской. Но попутчик Дурмана решил вмешаться в спокойное течение нашего быта.
— Эй, чуханы, — неожиданно обратился он к нам. — Харэ пиздеть, спать мешаете! Уже и это его заявление немало всех удивило, но Дурманов попутчик на этом не успокоился — выпутался из-под одеял и продолжал развивать свою мысль. Если говорить вкратце, то суть его манифестации сводилась вот к чему:
— Я недавно откинулся с тюрьмы, — с выкаченными глазами вещал он. — И теперь здесь все так будет, как я прикажу! Освободите эту палатку, возле меня вам делать не хуй! Живо, чуханы, шевелитесь!