Выбрать главу

И сейчас он думает не о своем обогащении, не о том, что будет он иметь от продажи Псалтыри, — он думает о людях. Духовно богатый человек не может не поделиться своим богатством с другими, ибо только тогда человек ничем не делится, когда ничего за душой не имеет. Имея, нельзя не делиться; имея, должен делиться, обязан жертвовать, и жертвовать прежде всего собой. Вот это и есть дух духа его, соль соли земной, свет света дневного, солнечного.

Сейчас он в Полоцке из хлопчиков-подростков — таких, каким был сам когда-то, — никого не знает. Но это перво-наперво ради них он тут, в древней чешской Праге, дает свое «повѣлѣние» тиснуть-печатать Псалтырь — тиснуть-печатать в типографии досточтимого Павла Северина велит он этим вот друзьям подручным, что рука об руку с ним, что задерживаются с ним еще и после долгого августовского дня — сумерничают в пражском полумраке возле усталого, как сами они, печатного пресса. В их руки въелась черная типографская краска — не отмывается. Не отмывается она и с его рук. Но если души у людей, замыслы у них светлы, то и руки, хотя и запачканные, разве у них не чисты?! И временный хозяин типографии славного Павла Северина доволен, что краска, которая не отмывается с его рук и рук его челядников, — тоже ведь знак их содружества, их согласия. Здесь он для них «повелитель»? Не только. Он в первую очередь — мастер, и как «повѣлѣнием» его, так и «працею»[10] его подвигается дело. И правильно, что не преминул он об этом сказать в послесловии, которое только что здесь писал. Оно — первое, а значит, и самое важное, как и первое предисловие, как и в целом первая отпечатанная Псалтырь. Потому-то поистине историческим и стал этот день! Потому-то и надо было непременно отметить его белым камнем, утвердить как дату эпохальную, незабываемую, связанную с его именем, с его Полоцком. Да разве только с Полоцком?! И с Вильной, и с Киевом, и с Новгородом, Москвой, Псковом, Львовом — со всей необъятной землей, где понимают старославянский, который Скорина называет словенским языком, а значит, прочтут и поймут Псалтырь везде, где живет и звучит слово, которое он печатает «простым людям», объясняя им не всегда понятное слово книжное старославянское.

...Был он тогда еще мальцом. И еще меньшим казался он сам себе возле Софеи, как называли на свой лад поло-чане Софийский собор. Не однажды он стоял под сенью ее величия, высоты, каменной красы. Софея была за ним и над ним как мать, и, пристраиваясь у розовой, как заря, стены, выложенной из плинфы, он смотрел и смотрел на тот берег Двины, что простиралась и плыла в долине ровно как вдоль тяжелого, приземистого основания, так и мимо всего фасада Софеи, так и под его босыми, утопающими в мураве ногами. Выше по своему течению Двина омывала, словно зеленое свое сердце, остров, на котором виднелся Островской посад Полоцка с монастырем Иоанна Предтечи. За Островским посадом на том берегу реки, Скоринич знал, в трех верстах находились Бельчицы — селенье с летними хоромами бывших полоцких князей, с монастырем Пречистой Богородицы и святых мучеников Бориса и Глеба. Переводил Франтишек свой жадный взор и направо — за струистую, более узкую, чем Двина, Полоту, давшую название его родному городу. Он любил эти городские стены Заполотья с их четырьмя башнями-стражницами. И всегда над Зополотьем золотился крест над церковью, а подворья там были такими же, что и в посаде, в котором он сам жил. Но с некоторых пор Франтишек все чаще и чаще ловил себя на мысли, что все уже здесь, в Полоцке, он понял, постиг. И это, как говорила его мать, от земли не успев отрасти. Ведь совсем еще недавно, зачарованный, следил он за руками необыкновенных полоцких мастеров-ремесленников, а были среди них гончары и скорняки, портные и сапожники, шорники и седельники, сыромятники и кожевники, а также кузнецы, слесари, каменщики, плотники, столяры и скоморохи. Он любил удушливый запах кож, и особенно сыромятный — от нового седла, конской сбруи... Влекли его и резкий дух строительной извести, и аромат стружек из-под плотницкого топора или столярного рубанка. Не говоря уже о скоморошьих игрищах, и о том, как пялился он глазами на всякое подворье, привлекшее хоть чем-нибудь его внимание, куплей или продажей, к примеру, куплей самым известным в Полоцке боярином Иваном Зиновьевичем Корсаком и продажей самой обыкновенной посадской мещанкой Лайковой Синцовой двора напротив церкви святой Пятницы — между подворьями Тишки и Федосовского. Или опять же, раньше Франтишека не удержать было на отцовском подворье, до позднего вечера носился, ладно уж, если на Уроде или на Просмужице и Лучне, близко, возле монастыря Николая, а ведь мог, того гляди, и до Савиного ручья добраться, даже до самой Чарсвятки, сливающейся с Полотой в целых четырех верстах от двора в Чарсвятах.

О, мать стала диву теперь даваться: и что это с хлопцем ее случилось?! Только к Софее, и никуда больше. А он действительно: переступал порог монастырских громадин и забывал о солнце, о синеве широкого над Двиною, над Задвиньем и Заполотьем неба. Однако и за монастырскими стенами он жмурился — жмурился от того же, от чего и сейчас, — от света, излучаемого буквами, от их таинственности, высшей, божественной предназначенности. Что он знал тогда? Ничего не знал! Не знал даже, что красивую вязь кириллицы дали Руси Кирилл и Мефодий[11], и замирал перед каждой книгой в самом простом, а не пышном серебряном или золоченом окладе, словно перед обликом всесвятейшего и всевластнейшего бога. А сейчас таинство букв у него в руках, и он будто крестный отец их, он смотрит на эти буквы свои, что легли на белую бумагу и ее водяные знаки, как, видимо, сам бог-творец взирал на твердь-сушу земную, на океан-воду земную. Эти буквы свои он видел еще, когда их не было, они снились ему, когда их не было! И хоть он не Кирилл и не Мефодий, но как бы заново все создавал, наделяя абрисом, обликом, образом каждую буквицу: и эту вот высоковатую, стройную, как полоцкая сосенка в бору; и эту — полувоздушную, словно крона у березы-полочанки; и эту — копьистую, как наддвинский можжевельник, и, как тот же можжевельник, с боков закругленную в нижней части, словно заземленную в твердом грунте. Пусть не Полоцкая летопись в его руках, но все же как напоминают скорининские письмена буквы из Полоцкой' летописи! Душа Скоринича поет, душа его радуется: буквы в печатном тексте тоже вроде бы немного клонятся вправо, как и в Полоцкой летописи, клонятся, словно человек при ходьбе, в походе, в великом движении вперед!..

«Красиво, действительно красиво!» — думает Скорина. А как же иначе! Он и мысли не допускает, что могло быть иначе. Ведь не только же ради знаний обошел он университеты — пол-Европы, не только ради постижения таинств ремесла посещал он типографии едва ли не всех германских земель. Учась ремеслу, он учился красоте. А красоты его душа не может не взыскивать — красотой она еще дома взращена, в Полоцке.

И тут он вспоминает, как в своей домашней, Полоцкой летописи читал о своих же далеких предках: «Придохом в немци, и видехом в храмах многи службы творяща, а красоты не видехом никакое яже». Потому и не латинскую веру тогда избрали, а ту, что показалась более красивой, — византийскую, греко-православную с ее литургией, с полными солнечного света иконами, с посверком жемчуга на ризах и клобуках, с головокружительным запахом раньше не виданных на Руси кадил.

В нынешней же Германии он, наследник своих предков, нашел для себя то, за чем сегодня в осажденный турками-османами Царьград ходить и не подумаешь. О страна многославных и многочтимых Иоганна Гутенберга[12] и Альбрехта Дюрера[13]! Первые увиденные Скориной буквы были его — Иоганна. И это же твои гравюры, Альбрехт, — от мятежного Апокалипсиса до спокойных, словно живых, изображений матери и отца и выразительных твоих автопортретов — пленяли его на шумных базарах-ярмарках Виттенберга, Аугсбурга, Нюрнберга. Часами Скорина простаивал перед прилавками, за которыми бойкие перекупщики теми картинами торговали. Дюреровский трехликий бог, дюреровская симметричность линий, узоров из стилизованных листьев и цветов, дюреровская символика вещей! Скорина, однажды их увидев, навсегда запечатлел в душе и в памяти как мастерство над мастерством, красоту над красотой. И разве он, Скорика, без устали не повторяет своим помощникам—челядникам наставление, вычитанное им тоже где-то в Германии на одном гостеприимном постоялом дворе: «Если ты ценишь выгоду, тогда трудись без мастерства, в противном же случае — без выгоды».

вернуться

10

Трудом (бел.).

вернуться

11

Кирилл и Мефодий — братья, славянские просветители, создатели славянской азбуки, проповедники христианства. Кирилл (около 827—869), Мефодий (около 815—885). Впервые перевели с греческого на старославянский язык отдельные богослужебные книги. В средневековье на Руси язык их книг назывался славянским; Ф. Скорина называл его словенским.

вернуться

12

Гутенберг Иоганн (около 1400—1468) — немецкий изобретатель книгопечатания. В середине XV века в Майнце напечатал так называемую 42-строчную Библию — первое полнообъемное печатное издание в Европе, признанное шедевром ранней печати.

вернуться

13

Дюрер Альбрехт (1471—1528) — немецкий живописец и график. Основоположник искусства немецкого Возрождения (серия гравюр «Апокалипсис» появилась в 1498 г.).