Выбрать главу

Мрачковский попросил о встрече со Смирновым — старым соратником и другом. Произошла душераздирающая сцена: два ветерана Октября, рыдая, обнялись в моем кабинете.

— Иван Никитич, — сказал Мрачковский, — дай им, чего они хотят. Это нужно дать.

На исходе четвертого дня допроса он подписал показания, с которыми позднее выступил на суде. Он отправился в камеру, а я — домой и целую неделю не мог работать. Жить тоже не мог».

Книгу Кривицкого я прочитал лишь несколько лет «Спустя после окончания «Слепящей тьмы», так как, дописав свой роман, долго потом был не в силах прикоснуться к чему-либо, связанному с ним. Читая, я испытывал болезненное ощущение, называемое психиатрами deja vu[3]. Сходство с первым допросом Рубашова было совершенно поразительное. Дело не в идентичности логики Слуцкого и Иванова — она неудивительна, ибо и действительность, и роман определялись одним и тем же кругом представлений и фактов. Поражало совпадение деталей: в обоих случаях в начале допроса всплывали воспоминания о гражданской войне, причем следователь в то время был подчиненным подследственного; в обоих случаях один из них был тяжело ранен в ногу; наконец, в обоих случаях следователя тоже ликвидировали. Мне казалось, что я читаю о духовных двойниках Иванова и Рубашова, как если бы действительность в призрачных образах сублимировала непреложные данности моего воображения…

Объяснение признаний, предложенное в моем романе, стало широко известно как «рубашовская версия» и вызвало длительную полемику; я в ней не участвовал. Еще раз повторю, что методы, обеспечившие признание Бухарина, Мрачковского или Рубашова, были эффективны только применительно к типу старого большевика, чья преданность партии абсолютна. К другим применялись другие методы, каждый раз сообразно обстоятельствам. Говорю это потому, что в полемике о «Слепящей тьме» постоянно утверждалось, будто я все признания объясняю «рубашовской версией». Это совершенно не так. Из трех заключенных, описанных в моем романе, один Рубашов признается по велению жертвенной преданности партии. Заячья Губа не выдерживает пыток. Безграмотный крестьянин, не понимающий, в чем дело, и привыкший слушаться начальства, тупо повторяет, что ему велят… Однако и через много лет, в пору показательных процессов в так называемых «странах народной демократии», мои неугомонные оппоненты еще не перестали умозаключать, что раз кардинал Миндсенти или господин Фоглер не питали большой симпатии к коммунистической партии, «рубашовская версия», тем самым, неверна. С таким же успехом можно доказывать, что, если не только гвозди прилипают к магниту, но и мухи к липучке, неверна теория магнитного притяжения. Мне кажется, что причина этой несуразной аргументации — в большинстве случаев безусловно добросовестной — в присущей рассудку тяге обобщать и выискивать единое объяснение — что-то вроде lapis philosophicus[4] — загадочных и неоднородных явлений. И чтобы окончательно запутать наблюдателей, на каждом из процессов состав обвиняемых являл собой тщательно подобранную «амальгаму» из людей «стальных», деморализованных и просто провокаторов, и все они вели себя, в общем, одинаково, хотя и по весьма различным основаниям…

Я начал писать «Слепящую тьму» в сентябре 1938 года, в мюнхенские дни, а закончил в апреле 1940-го, за месяц до немецкого нападения и последующей капитуляции Франции. И снова — как было с «Гладиаторами» — работа то и дело прерывалась, и надолго, и писание романа уподобилось скачкам с препятствиями по дорожке времени и судьбы, ибо после Мюнхена я был уверен, что немцы вот-вот нападут на Францию, а Франция не продержится и нескольких недель.

В самый разгар работы я очутился без гроша в кармане. Для завершения романа мне требовалось около полугода, а чтобы заработать деньги на этот срок, два месяца — апрель и май тридцать девятого — пришлось убить на сочинение очередной — третьей и последней — книжки о сексе. Потом три месяца спокойной работы на юге Франции и новый барьер: 3 сентября началась война, а в октябре, 21 числа, меня арестовала французская полиция.

Затем последовала серия кафкианских ситуаций, описанная мною в «Земных подонках». Четыре месяца я провел в Пиренеях, в лагере для интернированных лиц. В январе 1940 года меня освободили, но оставили под надзором полиции, и несколько месяцев я дописывал роман, отрываемый от работы вызовами на допрос и обысками в квартире, денно и нощно трепеща, что, если опять буду арестован, роман неминуемо пропадет.

вернуться

3

Уже виденное (франц.) — ощущение точного повторения событий, однажды уже происходивших.

вернуться

4

Философский камень (лат.).