Выбрать главу

— Нет, — сказал он. — Собаки — коммунисты. Большие и злые. А каникулы наши могли быть только как в кино. Римскими…

И предъявил мне приглашение.

Я не знал, что такое существует вообще. То есть, как официальный документ.

Международное приглашение, полученное им от гражданки Италии, выглядело так, что, несмотря на всю иронию, я глубоко был впечатлен. Просто булла папская — с именем Лавруши по-итальянски. Бумага с золотым обрезом. Водяные знаки. Гербовые марки. Сургучная печать на ленточке в виде флажка. Зелено-бело-красного.

Акт любви.

Вне всякого сомнения.

Покататься по Риму на заднем сиденье ее «веспы» Лавруше не дали…

Но женщины в Италии оказались верными.

Книги, которые присылались ему оттуда, занимали две верхние полки секретера. При мне Лавруша получил бандероль «до востребования». Здоровенный роман в глянцевой суперобложке, на которой изображен был совсем не ядовитый гриб, как показалось издали. Со вздохом Лавруша раскрыл «лучший подарок».

— Даже с автографом, смотри-к…

— Ну да?

— «Con amore[3], — зачитал без выражения. — Волочаеву Лавру — Альберто Моравиа…»

— Кто?

Он повторил.

— Не может быть!

Я рванулся к книге. Смотрел на слегка размазанный автограф и глазам не верил.

— Она с этим автором близка… Джианна.

— С Моравиа?

— Ну да.

— В каком же смысле?

— Ну, дружит писатель с молодежью.

— Хочешь сказать, сношает?

— Не исключаю…

На глянцевом супере был карлик с удрученным видом. Как ребенок, ведомый за ручку огромным и радостным фаллосом. В шляпе. В котелке…

«Io е Lui…» — прочитал я.

— «Я и Он»?

— Угу.

Ах, как остро пожалел я, что вторым языком в свое время взял французский. А Лавруша, подержав присланную книгу на ладони — как бы оценивая вес: «Пишут же люди…» — поднял застекленную крышку и втиснул на верхнюю полку — где у него было все: Фрейд, Фромм, Маркузе. Сартр, конечно. И Камю… Даже «Доктор Живаго» — то самое первоиздание несчастного Фельтринелли. В переводе на итальянский.

Что ж.

Я принял решение изучить.

Но с чего начать? Мама, конечно, запрещала читать «Декамерон», но после этого ничего сверхзапрещенного создано по-итальянски как будто не было…

Без особой охоты Лавруша взялся писать мне слова партизанской песни «Bella Ciao»:

О partigiano, portami via, о bella, ciao! bella, ciao! bella, ciao, ciao, ciao! О partigiano, portami via, chèmi sento di morir.

На втором куплете его итальянский «шарик» исписался. Какие вензеля он ни выписывал — все, баста! Паста кончилась. Признав это, Лавруша выронил ручку, отвернулся и зажал глаза своими большими кулаками…

Но за свободу родного края Мы будем драться до конца!

Дальше мы не продвинулись.

Крещенские морозы кончились, и за нашим окном с видом на Москву-реку (которая была невидима) стояли обычные февральские.

Подтянув на бедрах свои «ливайсы», Лавруша сел на корточки. Упер лоб в столешницу секретера, а под ней с треском разъял шторки-дверцы. Засунул руку и вытащил полиэтиленовый мешок, набитый портняжным хозяйством.

У него и это в обиходе было.

На секунду, как кольнуло: вспомнил маму.

Но в мешке Лавруши был, конечно. Запад. Весь! В миниатюре. Тысяча мелочей. Тряпки, катушки, иголки. Все, что осталось Лавруше от Джианны и прочих знакомых иностранцев. Наперсток, выложенный им на стол, сверкал, как алмаз. Но напрасно втыкал Лавруша палец — не налезал. Со вздохом он бросил наперсток обратно в мешок и стянул свой западный свитер. Рыжий, а точнее — терракотовый. Оказалось, что к свитеру прилагались и заплаты. Готовые. Замшевые. С дырочками, проделанными по периметру фабричным способом. Долго держал он эти заплаты втуне, а теперь решил их употребить. Прикусив мундштук с дымящим «солнышком», Лавруша наложил заплаты на протертые локти. Затем, покопавшись в мешке, вынул красивую тряпочку, стал вырезать. Маникюрные ножницы еле держались на толстых его пальцах. Материала хватило на тройку бордовых сердечек. Сняв свои «ливайсы», Лавруша залатал ими две прорехи в промежности.

Третье сердечко, прикинув туда-сюда, нашил себе чуть выше колена.

— Прямо каторжник, — сказал я.

— А я и есть.

Уже было терпимо холодно. Но до весны еще не близко.

Сейчас и здесь — под старость и на Западе — пытаюсь вспомнить, что там я вообще по-настоящему любил, кроме своей гэдээровской «колибри»?

Немало получается чего.

Любил даже то, что, как тогда казалось, ненавидел. Здание-Миро здание. Как в сталинской тотальности его, так и в деталях. Подоконники под мрамор — звездочки и трещины брусничного конгломерата. Гладок, широк и прочен. Нигде так хорошо не стояла моя машинка, как на том подоконнике в МГУ с видом на Москву за невидимой рекой, — причем, высота была идеальна. Писал я, как вам уже понятно, стоя, — как на Кубе когда-то папа Хэм, присобачивший полочку там у себя на вилле Финка Вехиа прямо к стене, — чтобы не отвлекаться на своих, допустим, кошек.

вернуться

3

С любовью.