Его заметили. От деревьев отделились трое и побежали навстречу ему.
Он замедлил шаги. Он по-детски улыбался этим подбегающим братьям. И еще издали закричал им:
— Чох селяммум, кардашляр!.. Чох селяммум, кунакляр!
Жаркая радость туманила его зрение. Она была горяча, как жар лихорадки. Все пламенело и плясало в его зрачках.
Передний черкес был уже близко. До него оставалось не больше десяти шагов.
Бестужев широко раскинул руки, как бы готовясь обнять набегающего, и взглянул на него.
Стремительный толчок крови, бросившийся к вискам, шатнул его. Он закричал и задрожал, в оцепенении смотря на черкеса. Черкес был молод. У него было розовое, одутловатое, гладкое лицо с маленькими усиками.
Что-то невыносимо знакомое и страшное было в этом лице. Напряженно лопнула секунда, и он понял, он вспомнил. У черкеса было лицо Николая в тот день, когда в глухом подвале дворца через стол протянулась холодная рука для предательского рукопожатия.
Коротко и испуганно вскрикнув, Бестужев опустил пистолет на уровень этого жуткого своей непонятной схожестью лица и в забвении нажал курки. Отдача двойного выстрела вырвала оружие из его рук. Он вскрикнул вторично и, повернувшись, бросился без памяти бежать, как тогда с Сенатской площади.
До опушки, откуда он вышел, было недалеко, но неожиданно его сильно толкнуло в спину. Он удивленно оглянулся. Но сзади никого не было. Он подумал, что толчок почудился, и хотел снова бежать. Но в горле тепло защекотало. Он закашлял и удивился, когда с кашлем изо рта поползли кровавые пузыри.
Колени мягко подломились. Сопротивляясь нахлынувшей слабости, он трудно шагнул последним усилием и сел на горячую землю у дерева, лицом к черкесам.
Сквозь зеленое мерцание солнца, листвы и боли он увидел еще, как, по-звериному распластываясь, через прогалину бежали уже не трое, а много людей. Он пытался считать и не мог.
Сознание медленно покидало его, голова опускалась на грудь, и подбородком он ощущал противную мокроту набухшей кровью рубахи.
Черкесы добежали. Двенадцать шашек голубым взблеском сверкнули под солнцем и опустились на его голову и плечи, как огненные языки, дарующие свободу и покой.
Лотерея была кончена. Он выиграл нечет.
Рыжебородый карачаевец, с дрожащими от возбуждения и бега ноздрями, наступил на плечо и, коротко дернув шашкой, отсек голову. Она отвалилась, дрогнула и стала теменем книзу, как детская игрушка ванька-встанька.
Карачаевец, обтирая лезвие полой полотняного сюртука мертвеца, каркнул:
— Кеселибты коп баш урусляр бугют[10].
Ленинград, 10 ноября 1929–6 января 1930 г.
«АДРЕС СУДЬБЫ»
Курков прислонился к стене дома. Сквозная листва липы, росшей на тротуаре, была наклеена на мутно-сиреневое вечернее небо, как бессюжетная детская аппликация. Снизу листья начинали слабо золотеть от блеска ламп над входом кинотеатра на другой стороне улицы.
Окно первого этажа, у которого стоял Курков, вдруг налилось бледным сиянием. Курков повернулся и сквозь мутный ледок непромытых стекол увидел коробочную внутренность комнаты. Розовый, как земляничный сироп, свет лампочки под ситцевым колпаком сочился по стенам. Молодая женщина в халатике подошла к окну с большой бутылью в руках. Поставив бутыль на стол у окна, она отошла к шкафу в глубине и вернулась с водочным графином. Графин остро лучился блестящими хрустальными иглами.
Женщина подняла бутыль и, сосредоточенно сведя к переносице тонкие выгнутые бровки, стала переливать из бутыли в графин вишневую наливку.
Бутыль была тяжела. Локти у женщины дрожали, губы поджались и бровки над переносьем трепетали, как усики большого мотылька.
Наливка выливалась медленно. Ягоды застревали в узком горле бутыли и, подталкиваемые тяжестью жидкости, толчками вываливались из него. То выскочит одна, то сразу несколько, кучкой, качаясь и сталкиваясь в густой сладкой струе.
Внезапно женщина подняла голову и увидела за стеклами чужие пристальные глаза. Брови ее разошлись, вздернулись. Она поставила бутыль на стол и капризным, оскорбленным взмахом задернула шторку.
Куркову стало жалко ее, а потом неожиданно и себя. Экспозиция чужой жизни, открывшейся на мгновение, как в театре, навсегда задернулась занавесом. Она стала прошлой и неповторимой. На нее осыпался зыбкий пепел времени.
Сырой размах ветра перепутал и разметал узор лиственной аппликации над головой Куркова. Он поежился и поднял воротник пальто.