Выбрать главу

В таком настроении поэмы не пишутся, от таких мыслей плохо спится и снятся тяжелые сны, если вообще удается заснуть.

Сегодня вечером перед консулом целиком всплыл недавний разговор с Дефоссе. И он вдруг ясно понял, как много незрелого бахвальства во всех этих рассказах о тройном наслоении дорог разных столетий, о неолитическом оружии, о Караходже и Мусе Певце, о семейном и общественном укладе Боснии. И на все эти бредни молодого человека, которые, как ему теперь казалось, не выдерживают ни малейшей критики, он, словно плененный и зачарованный, отвечал беспомощным: «Вижу, вижу, но…» А что он видел, спрашивается, какого дьявола? Он чувствовал себя пристыженным и униженным и в то же время злился, что придает значение всяким глупостям. В самом деле, разве это важный разговор? Да и с кем он говорил? Не с визирем и не с фон Миттерером он вел беседу, а болтал о пустяках с желторотым юнцом. Но ему никак не удавалось остановить или побороть эти мысли. И, уже решив, что сумел забыть об этих мелочах, он вдруг выскочил из-за стола, стал посреди комнаты с протянутой рукой и принялся твердить себе: нужно было сразу ответить на его незрелые рассуждения, что дело обстоит так-то и так-то, и поставить его на надлежащее место. И в самых незначительных случаях надо выражать свою мысль свободно и до конца, высказывать ее людям прямо в лицо, пусть бы они грызлись из-за нее, а не хранить ее в себе, чтобы потом бороться с ней, как с вампиром. Да, так надо было поступить, а он этого не сделал и не сделает ни завтра, ни послезавтра, никогда, ни в болтовне с самонадеянным юнцом, ни в беседах с серьезными людьми. И отдавать себе в этом отчет будет только вечером, после ужина и перед сном, когда уже поздно, когда значение простых, будничных слов приобретает фантастические размеры.

Так Давиль разговаривал сам с собой, возвращаясь и письменному столу возле занавешенного окна. Но мысли продолжали его преследовать; он беспомощно боролся с ними, неспособный заняться чем-либо другим.

«Даже и их ужасающее пение он считает интересным. И это находит возможным защищать», — жаловался про себя консул.

Подгоняемый болезненным желанием расквитаться задним числом с молодым человеком, консул стал быстро и безостановочно писать на белой бумаге, предназначенной для стихов о подвигах Александра Великого:

«Слушал я песни этого народа и убедился, что и в них он вносит все ту же дикость и нездоровую злобу, которые вкладывает в любое проявление своего духовного и физического начала. Один француз, свыше ста лет тому назад проезжавший по здешним местам и слышавший этих лютей отметил в своих путевых записках, что их пение больше похоже на завывание собак. А между тем или люди здесь изменились к худшему, или добрый старый француз недостаточно познакомился с этой страной, только я нахожу, что в завывании собак гораздо меньше злости и ожесточения, чем в пении здешних людей, когда они пьяны или взбешены. Я наблюдал, как они вращают глазами во время пения, скрежещут зубами, бьют кулаком в стену, то ли спьяна, то ли просто побуждаемые потребностью орать, ломать и крушить. И я пришел к заключению, что все это не имеет ничего общего с известной нам музыкой и пением других народов, а служит лишь способом выражения скрытых страстей и дурных наклонностей, которые при всей своей распущенности они не могут выразить непосредственно, ибо сама природа противится этому. Я говорил об этом с австрийским генеральным консулом. Человек по-военному суровый, он все же почувствовал весь ужас воплей и визгливых завываний, которые раздаются по ночам на улицах и в садах, а днем доносятся из постоялых дворов. „Das ist ein Urjammer“[32], — сказал он. А мне все кажется, что фон Миттерер, по обыкновению, ошибается, переоценивая этих людей. Это попросту беснование дикарей, утерявших простодушие».

вернуться

32

Это извечная скорбь (нем.).