Выбрать главу

Шли из четвертой роты в штаб батальона связной Завалишин и один боец из взвода Разумовского, штурмовавший утром мельницу вместе со Спиваком. Увидав знакомую длинноногую фигуру капитана, оба кинулись к нему: «Убит?» — но, разглядев, что он спит, постояли минуту возле него и пошли своей дорогой, разговаривая о капитане.

— Свойский офицер, — сказал Завалишин, — его к нашему брату так и тянет. Любит поговорить с солдатами. Из колхозников сам. Земляк нашего комбата.

— То не оттого, что из колхозников, — сказал другой боец. — Все не из панов. Какие нынче паны? Просто душа открытая. Чин большой, а не зазнался.

— При месте человек, — сказал Завалишин. — На своем деле. Не зря тыщу монет получает. Голова! Да то мало важного, что сам понимает, он и другому растолкует. А вот до него был у нас агитатор старший лейтенант Арефьев, так все удивлялись, для чего он существует в полку: газеты делить, по скольку на батальон? Это и почтальон сам поделит, рядовой боец, не обязательно офицера при такой должности держать. Дальше комендантского взвода и санроты нигде его не видали, а если и придет, бывало, в батальон, когда стояли в обороне, так заберется куда-нибудь в пустую землянку, лежит, книжку читает, пишет что-то. Оно-то, конечно, в книжку заглядывать такому человеку нужно, так ты загляни, да и людям расскажи, а что ж про себя бормочешь. Нам-то какая польза от этого? Верно?

Там, на пригретой солнцем зеленой траве, в кустах терна, под монотонное жужжание пчел, и отдохнул Спивак, сладко поспав часа два, пока не разбудил его близкий разрыв снаряда: немцы продолжали изредка бить по селу.

Перед возвращением в штаб полка Спивак зашел еще к Петренко.

В одной половине хаты скребли, мыли, убирали и расстанавливали перенесенные из погреба вещи хозяева: дед — инвалид на костыле, в чистой полотняной рубахе, с георгиевским крестом на груди, старуха, хлопец лет десяти и молодица-невестка. Все были возбуждены, суетились, говорили наперебой, громко, как хмельные. Старуха то и дело, всплеснув руками, забывала, зачем вышла из хаты и что хотела взять, и, остановившись на пороге, начинала рассказывать лежавшим на земле под хатой бойцам-связным:

— Что делали, собаки скаженные! Скотину у людей стреляли! Да чем же та скотина божья провинилась? У Стецька Мороза корову убили в хлеву. И сами не ели — им уже не до мяса было, — так просто убили, и все. У Олексы Довбуша, у Коломыйчихи, у Дубника — у всех коров побили, кто в лес не угнал… А как начали уже наши пушки бухать — не жалко ничего. Вот дид не даст сбрехать — правда, диду? Говорю ему: «Нехай, диду, стреляют, хоть бы и в хату попали — не жалко…» А их тут у нас немало-таки стояло на дворе, целый батальон, а может, и дивизия. И дырки в стенах попробивали, и миномет на горище[8] встащили. О-о, вот бы попали хоть одним снарядом — много бы их побили! Сидим в погребе, я и говорю диду: «Нехай стреляют! Наживем опять. Выстроим новую хату. Только бы спихнуть ворогов клятых».

Мальчик прибегал всякий раз с новостями: «Мамо! Тот Франц, что у тетки Оксаны жил, за кузней лежит убитый. Дед Панас с него чеботы снял»; «Мамо! Пленных немцев гонят! И того лысого, что у нас гуску зарубил. Иди посмотри!»; «Мамо, у Игнатенчихи один в колодец спрятался, боец в него гранатой нацелился, а он как закричит, как порося резаное! Сейчас будут его бечевой тянуть!».

Мать его, с застывшей на лице широкой бессмысленной улыбкой, то брала тряпку и начинала протирать окна, то, не кончив, принималась скрести ножом закопченные чугуны, то, бросив все, садилась на ступеньках, свесив бессильно руки, и говорила, глядя на смеющихся бойцов:

— Ой, боже! Чи это правда, чи, може, сон нам такой снится? Неужели дождались?

А дед, покрикивавший на женщин, чтоб не слонялись без толку, а занимались делом, сам, принеся в хату топор, забывал, зачем он ему понадобился, и, бросив его, тоже шел к солдатам и рассказывал:

— Явдоха, соседка наша, прибежала третьего дня утром, говорит: «Кто-то ночью приходил во двор, двое, постояли у погреба, постучали щеколдою и пошли…» — «Ото ж, дурная, говорю, то ж разведка была! Надо ж было выйти до них да рассказать все про немцев». — «Неужели, говорит, диду, Красная Армия вернется?» — «Вернется, говорю, чуешь антиллерию? Это не гром, это пушки бьют, я знаю. Разведка была, жди теперь наших». А сегодня ночью и загудело. Ох, и загудело ж! Какого калибру пушки били, хлопцы! Ото ж, и я так по звуку признал, что шестидюймовки. Ох, и загудело ж! Как при брусиловском наступлении. Я ж, хлопцы, тоже воевал тут, в шестнадцатом. Только не ладно мы сделали тогда, как с Вильгельмом воевали. Теперь, хлопцы, надо немца бить не так, как хозяин поганого гостя выпроваживает — вытурить за порог, да и двери на замок, а надо гнаться за ним аж в его хату и там его мордой об пол! От так!.. Стара! Ганна! Да чего ж вы опять стали! Да несите ж бурьяну, нагрейте воды, — может, кто голову вымоет. Портянки возьмите постирайте. Мука в кадушке осталась? А ну, пирожков им с картошкою! Да скорей же поворачивайтесь! Что с вами такое сделалось? Прямо очумели. Грицко! Беги до криницы, принеси воды, бо от наших баб сегодня толку не будет.

В другой половине хаты расположились Петренко с писарем и телефонистами.

Комбат, успевший побриться, без гимнастерки, в чистой нательной рубахе, лежал на хозяйской кровати, лежа принимал и выслушивал командиров рот (только бритых и подшивших чистые воротнички — небритых отсылал назад), отдавал им разные приказания, касающиеся приведения в порядок рот после боя и подготовки к выступлению.

Писарь перебирал какие-то бумажки за столом. Подле него на стене висела гитара, которую он возил с собою всюду на повозке с личными вещами офицеров и разным штабным имуществом.

Телефонист в наушниках сидел у раскрытого окна и, скатывая из хлеба шарики, бросал их скворцам, разгуливающим на земле под яблоней.

Когда последний командир роты вышел из комнаты, Крапивка, задумчивый и грустный, сложил бумаги в сумку, взял гитару, тронул струны.

Петренко лежал на спине с открытыми глазами, закинув руки за голову. Когда он хотел спать, шум ему не мешал.

Крапивка, настроив гитару, откашлялся, тихо запел немного хрипловатым, но гибким, приятным, выразительным баритоном:

Когда я на почте служил ямщиком, Был молод, имел я силенку…

Спивак подсел на кровать к Петренко, свернул и закурил папиросу.

— Разумовского мы хотели на младшего лейтенанта аттестовать, — глухо сказал Петренко. — Способный был командир… Семьям надо написать сегодня, пока стоим.

— О Разумовском некому сообщать, — сказал Спивак. — У него никого нет родных.

И он рассказал Петренко о том, как Разумовский боялся дожить до конца войны, когда скажут — нельзя больше бить гитлеровцев.

— Архипова жалко, бронебойщика. Кому партбилет Архипова отдать? Где парторг? Кто видел Родионова? А, он пошел на речку, стиркой занимается. Вот еще кому не повезло сегодня. Слышал, как его ведром с патокой накрыло? Тоже прямое попадание. Может быть, ты возьмешь, передашь Костромину?

Петренко потянулся рукой к табуретке, на которой, прикрытые газетой, лежали медали: «За оборону Сталинграда» — Болотникова и «За отвагу» — Максименко, орден Красного Знамени Михайлюка и партбилет Архипова.

Спивак взял партбилет — склеенная засохшей кровью обложка не раскрывалась, — положил в карман гимнастерки.

— А Максименко ты помнишь? Из старых бойцов был… Тяжелый день сегодня, Павло Григорьевич, хороших ребят потеряли.

…И вдруг словно замер мой конь на бегу И в сторону смотрит пугливо… —

пел писарь, склонив голову к грифу гитары, закрыв глаза и покачиваясь в такт песне.

Крапивка не играл сегодня залихватских любимых своих «Ехали цыгане» и «Ветер с поля»: он похоронил утром, там же, в братской могиле на площади, в числе одиннадцати, лучшего своего друга, земляка-кубанца, старшину пятой роты Максима Бачурина, с которым почти три года топтал вместе фронтовые дороги и был неразлучен в дни отдыха, когда случалось стоять в тылу, принимая и обучая пополнение.

Бачурин был хороший баянист, Крапивка играл на гитаре и пел; оба они, видные, бравые сержанты, пользовались большим успехом у солдаток в селах.

вернуться

8

Горище — чердак (укр.).