— Эвося! Данилушко!.. И ты в боецком деле робишь?
Когда стрельцы остановились передохнуть, Иван Суета ласковым шлепком широкой ладони огрел Данилу по загривку.
— Вот те и служка-монастырщик! То было да сплыло… Дай-кось, погляжу на тебя, боистой сокол! Ей-ей, воинствовать родила тебя мать твоя — уж буде тебе в иночьих рубах [86] задарма пропадать.
Иван Суета рассказал, что воеводы собирают на стены не только молодых и пожилых мужчин, но и крепких стариков. Никон Шилов и Слота тоже на стены ушли.
— А там, на стенах-то, Федор Шилов, пушкарь, нас на подмогу пушкарям и затинщикам поставил. Уж ведомы мне пушки: «медведь», «бык»…
— А мы с Федором-пушкарем уж дважды на проведки ходили и весь их устрой выглядели, — с невольной гордостью сказал Данила. Уже не в первый раз за эти несколько дней, что перевернули жизнь многих людей, Данила Селевин ловил себя на этом манященовом чувстве перемены. Да неужто это он, Данила, еще совсем недавно с покорностью выполнял любую, самую черную работу, которой даже многие постриженники избегали? Не ему ли, Даниле, казалось, что все другие пути в его жизни накрепко заказаны?
«Чудно! — подумал Данила, пробираясь между возами с крестьянскими пожитками и плачущими ребятишками. — Чудно!»
Едва он вышел к Успенскому собору, как увидел брата Осипа. Немытый, взлохмаченный, распоясанный, смотрел он на Данилу с голодной и злобной тоской.
— Вона как наш-от тихонькой преуспевает!.. — сказал Осип, скаля белые, как кипень, зубы. — Добры люди все сребро да злато, да все нажитое добро да домы свои теплые хозяйские кинули… а иные уж в Стрельцовы кафтаны обрядилися!
— Я стрелец, на стене заслонник, — наставительно ответил Данила. Впервые в жизни он не боялся, что брат может его унизить. Лишившись удачи и разбитного галдежа посадского торга, Осип сразу будто стал меньше ростом, сгорбился и мало чем отличался от затрапезных мужиков.
— Вона оно что-о! — насмехаясь, протянул он. — А поведай-ко, стрелец новобранной, окажи брату честь, открой правду, долго ль мы туто страждать будем?.. Неужто я у бога овин сжег али теленка украл? Пошто же мне здесь, темному, ходить, пошто и всем в сих стенах мыкаться… а?
Осип вдруг зло и лукаво подмигнул, и глаза вспыхнули, словно каленые угли.
— А може, тем ляхам да тушинцам покорыстоваться охота?.. Сунули бы начальникам ихним малу толику от богатства монастырского?
— Тьфу… дьявол искушает тебя, коли таки срамны слова говоришь! — и Данила гневно оттолкнул Осипа. — Те вражины поганые к нам по душу пришли…
— Истинно, стрелец-детинушко! — и дед Филофей остановился рядом и оглядел братьев еще зоркими глазками, прячущимися под седыми мохнатыми бровями.
— Аз, грешной, помню, как при Годунове к Москве-матушке татарове подступали, а мы, люди русские, билися… Двух сынов моих в таё битве убило смертью… В те поры и мы, клементьевские, стар и мал, при заслышке о вражьей напасти колья да вилы взяли, на дерева дозор посадили — кабы не забрел враг ненароком… А сказывали нам: опосля испужалися нас татарове да и вспять пошли. И також сии воры хитничать [87]да убивать хотят, но мы, люди русские, недосилками не бывали…
— Ладно тебе, старинушко, похваляться! — прервал с хохотком Осип. — Хвастью-то весь свет пройдешь, да назад не воротишься.
— Ахти… ахти… — и дед Филофей даже подскакнул от возмущения. — Так ить то ж правда истинная… яко перед господом! Ахти, лукавой ты человече…
И старик побрел по узкой дорожке, гневно качая седой головой и что-то бормоча себе в бороду.
В полдень 29 сентября 1608 года перед Красными воротами пронзительно запела труба. С десяток всадников в польском платье нетерпеливо гарцевали на сытых конях. Один из верховых, отделившись, подъехал под самую щель стены, где располагался «средний бой» [88].
— Воеводе Григорию — князю Долгорукому, да дворянину — воеводе Алексею Голохвастову, да архимандриту Иоасафу от преславных гетьманов, ясновельможных панов Сапеги и Лисовского имею грамо-ту-у-у! — зычно закричал нарядный всадник.
— Кто таков? — сурово спросили из стенной щели.
— Боярский сын, лыцарь Безсон Руготин, а с ним и иные ясновельможные паны и лыцари…
Но рыцарям пришлось еще около часу потоптаться под стенами, пока наконец из той же щели опять раздался суровый и громкий голос:
— Эй ты… Безсон Руготин… Ступай к Каличьей башне…
Безсону Руготину завязали глаза и провели на стену к воеводам. Роща-Долгорукой принял Руготина, сидя в кресле и хмуро играя волнистыми прядями роскошной бороды.
— Русской? — спросил он, небрежно принимая грамоту.
— Ино русской… — усмехнулся боярский сын.
— Аль изнищал вовсе, своей одежи не имеешь, чужую носишь? — продолжал воевода, пронзая вражеского посла колючим взглядом.
— Чти грамоту, боярин! Не мешкай! — нагло бросил Руготин и спесиво закрутил белобрысый ус.
— А ты шапку сыми! — вдруг откуда-то снизу словно взорвался горячий голос — то Никон Шилов, стоя на лестнице, погрозил кулаком Руготину.
— Истинно!.. Сымай шапку! — в разных местах вспыхнули негодующие голоса, среди которых ясно выделился бас Ивана Суеты:
— Пред честным народом кланяйся, изменник, бритобрадец! [89]
— На колени пади, продажная душа! — зазвенел высокий, как дудка, голос Петра Слоты. В дрожи его подвижного смугловатого лица, в остром блеске глаз стоявший рядом с ним Данила Селевин прочел такую ярость презрения и ненависти, что и сам содрогнулся от жаркого внутреннего толчка. Он потянулся рукой к оранжевой, как клок огня, польской конфедератке и сорвал ее с головы Руготина. Посол Сапеги с криком схватился за волосы, подстриженные в кружок.
— За то будете ответ держать!
Вокруг грянул такой хохот и брань и столько рук угрожающе потянулось к голубому кунтушу ополячившегося боярского сына, что воевода Долгорукой прикрикнул:
— Эй, помолчите малость!..
И тут же приказал Федору Шилову:
— Угомони их, пушкарь, дабы чёл я на голос сию грамоту. Да приведите скореича отца-то архимандрита… Чай, и ему сия грамота писана…
Федор Шилов встал позади злополучного посла и спокойно проговорил, обращаясь к десяткам озлобленных лиц:
— Подождите, люди, помолчите пока что, еще доведется блудливой кошке в обрат ползти.
— Архимандрит, архимандрит! — послышались голоса.
Архимандрит Иоасаф, поддерживаемый двумя старцами, уже поднимался по лестнице. Он был бледен и дышал тяжело. Его разбудили во время сладкого послеобеденного сна; в испуге Иоасаф, надев на себя золотой нагрудный крест, забыл выпростать из-под него длинную седую бороду. Старцы тоже не заметили этого непорядка, который выдавал крайнюю растерянность архимандрита. Иоасаф устало опустился на бархатные подушки и слабой рукой благословил всех.
— Дозволишь ли начать чтение, отче архимандрит? — спросил князь Григорий.
— Чти, сыне, — тихим голосом разрешил Иоасаф.
Сопровождавший его старец Макарий, опомнившись, быстро придал его бороде надлежащее положение. Воевода чуть усмехнулся и развернул длинный свиток. Началось чтение послания из стана врагов.
Грамота обещала монастырю сделать его «наместником от государя», который-де «многие грады и села в вотчину вам подаст, аще сдадите град Троицкой монастырь»…
— Бесы, нехристи окаянные! — понеслось отовсюду.
— Не сдадим! Николи не сдадим!
— Тщатся нас укупити.
— Пусть кукиш выкусят!
— Мы не бояре-перелеты, Лжедмитриевы советники!..
Тут воевода Голохвастов злорадно сузил темненькие глазки, а князь Григорий неприметно вздрогнул; сердце в нем скверно ёкнуло: он числился в совете окольничьих при первом Лжедмитрии. Хотя и многие представители самых древних и знатных русских родов тоже служили самозванцу, однако при воспоминании о тех днях, когда Григорий Борисович — пусть даже и в числе прочих! — снимал высокую боярскую шапку перед поганым бродягою из Польши, — при этом воспонимании воеводе всегда становилось тошно, будто он поел дурной пищи.
88
Защитники крепости стояли в три ряда: «верхний бой», «средний бой» и «подошвенный, или низший, бой».