— И вот, — продолжал Крошкин, — я самым вежливым и даже нежным тоном, каким говорят с капризными детьми или со слабоумными, стал доказывать моему хозяину, что вины за китайским доктором большой нет, что он просто неуч, как большинство китайских врачей-самоучек. Лучше, мол, было бы простить его, взяв с него обещание никогда больше не заниматься врачеванием.
Но на Корявого моя логика не подействовала.
Он отрицательно мотал головой. Он говорил, что если бы и отпустил его, то только бы за хороший выкуп. Но доктор беден, взять с него нечего, поэтому пусть лучше он замерзнет.
— А ваша, — закончил он свою речь, — может теперь ехать домой. Ваша от наша спасибо. Моя сразу видит, что теперь моя мадам хорошо есть, — тут он вытащил из своего пояса толстенькую пачку денег, выбрал из нее вот эту самую сотенную бумажку, — Крошкин постучал по стеклу, — и, протянув ее мне, сказал: «Ваша скоро праздник, пожалуйста, возьми за работу».
Я бы, конечно, с удовольствием отказался от этого гонорара. Но мой отказ обидел бы, быть может, бандита. За стеной же фанзы уже затарахтел заводимый мотор автомобиля, привезшего меня в это разбойничье гнездо.
Я поблагодарил и взял сторублевку. Один из бандитов предупредительно держал мое пальто. Я должен был одеваться.
Но ведь в десяти шагах от меня, за стеной фанзы погибал человек! Нет, я не мог уехать, я должен был сделать еще попытку спасти его.
Ведь человеческая жизнь! Эту жизнь надо было спасти во что бы то ни стало! Ей-богу, я бы встал на колени перед разбойником, если бы имел хоть малейшую надежду размягчить его бандитское сердце. Но разум мне подсказывал, что тут надо было действовать иначе.
«Ведь китайцы народ практический», — подумал я, и блестящая мысль осенила мою голову.
Я сказал:
— Слушайте, начальник! Дайте мне этого доктора. Я буду с ним заниматься, обучу его, и он станет врачом. Тогда он будет работать для вас и заплатит вам выкуп. Так вам будет от него польза. Если же он замерзнет, то пользы вам не будет от этого никакой.
Корявый подумал и сказал:
— Это правильно. Ваша хорошо говорит.
Словом, несчастный эскулап через несколько минут был введен в фанзу. Ему дали горячей ханы, пельменей. Видимо, живучий от природы, он быстро отошел и, когда ему рассказали, в чем дело, бухнулся в ноги сперва перед Корявым, а потом передо мной. Мой отъезд, таким образом, несколько задержался.
Скоро я, опять с завязанными глазами, уже несся домой. Рядом со мной сидел и вырученный мной китайский лекарь. Нас довезли до первых домов Чэньхэ и здесь высадили. Машина унеслась куда-то, я же знаками объяснил лекарю, чтобы он шел куда хочет, что мне теперь нет дела до него.
— Моя не касайся! — сказал я, и он меня понял. Еще раз бухнувшись передо мной в ноги, он исчез в темноте, а я дошел до остановки легковых машин и поехал домой. Вот и всё.
IV
Дня через два Костя принес в редакцию свой рождественский рассказ, — он понравился и Яше, и всем нам.
— Из тебя, Костя, — говорили мы приятелю, — если не Диккенс, то уж Леонид Андреев обязательно выйдет. Вот оно где таланты скрываются, оказывается!
Но увы! Чудесный рассказ Кости так и не увидел света — в печать он не попал.
И вот почему: доктор Крошкин вдруг обратился к Яше со слезной мольбой — рассказа о визите его к хунхузам не печатать. Оказалось, что спасенный им китайский лекарь все-таки явился к нему и потребовал, чтобы он исполнил обещание, данное Корявому, то есть учил бы его всем тайнам европейского врачевания.
Крошкин прогнал нахала. Лекарь ушел, но сказал, что будет жаловаться Корявому. А тут еще этот рассказ! Вдруг о нем узнает Корявый — что тогда будет!
Доктор так нервничал, что решил даже покинуть Харбин навсегда, переехать в Шанхай, что позже им и было выполнено. Правда, Костину работу он все-таки оплатил, выдал ему за ненапечатание рассказа двадцать пять гоби, что автора несколько утешило. А то уж он начал было ворчать:
— Вот и сделайся тут, в Харбине, Леонидом Андреевым… При наличии Корявых, управляющих нашей жизнью!..
ДРАГОЦЕННЫЕ КАМНИ. Повесть[51]
I
В летний день 1928 года, ясный и безветренный, Антоша Скрябин — молодой человек, в прошлом белый офицер — плыл по Амуру на старом прокопченном пароходе, старательно шлепавшем кормовым колесом по прозрачной зеленоватой воде. Пароход шел вверх и, придерживаясь фарватера, иногда совсем близко подходил к советскому берегу. И Антоша со спутником своим Сашкой Гвоздевым — единственные русские среди пассажиров — с большим интересом наблюдали за всем, что открывалось их взорам.
— Я в трюм схожу, Антон Петрович, — заскучав, предложил Сашка. — Из последней деревни китайни понаперло… Как бы не покарабчили чего из барахлишка, — и он, по-медвежьи ступая, коротконогий и плечистый, отошел от борта.
Скрябин остался на палубе, наслаждаясь прелестью чудного дня, любуясь блеском воды и приятно, сладко грустя о чем-то, связанном, пожалуй, с мимолетным видением этих русских женщин в золоте проплывшего жнивья, ибо был он молод, совсем одинок и, как все молодые люди, верил в большое счастье, то есть в прекрасную любовь, которая должна озарить его жизнь. И, присев на что-то, слушая, как пыхтит машина парохода и мягко шлепает по воде колесо, Скрябин в то же время, словно к отдаленной музыке, прислушивался к тому, чем обманывала его чаровница-молодость. И хотя ему было хорошо, все-таки ироническая усмешка иногда кривила его тонкое красивое лицо: уж многому из того, о чем напевала ему его душа, научился он не верить.
Все-таки на возвращающегося Сашку Скрябин взглянул недовольно, но тот, уважительно относившийся к своему сотоварищу, на этот раз не принял во внимание его сурового и отчужденного взгляда, говорившего о желании остаться в одиночестве.
— Антон Петрович! — зашептал Сашка, хотя никого поблизо ста не было. — Антон Петрович! Ну и барышня ж в трюме едет! Писаная красавица!
— Русская? — удивился Скрябин.
— Нет, куды ж… Видать, полукровка. Но красавица ж! Вот вам крест!
— Уж ты наскажешь! — не скрыл недоверия Скрябин. — Нашел в трюме чудо! — Но все-таки поднялся. — Ну, веди, показывай.
По скользкой, чем-то облитой лестнице спустились в тесный трюм, где нестерпимо пахло чесноком. В круглые оконца иллюминаторов была видна голубая вода, отблескивающая солнцем — его золотые зайчики шевелились на пыльном потолке. Было темновато.
— Сюда, сюда! — басил Сашка, ведя Скрябина, шагая через ноги расположившихся прямо на полу. — Вот! — и указал на китаянку, сидевшую на скамье спиной к ним, подходящим. Взглянув на ее черноволосый затылок, молодой человек поморщился, ожидая увидеть обычное китайское женское лицо. Да и чего было ждать от вкуса Сашки, способного влюбиться, как говорили, даже в горелый пень, повяжи его только платочком.
Но китаянка, почувствовав подошедших и остановившихся за ее спиной людей, обернулась, и Скрябин замер от восторга. На него глянули чудесные голубые глаза под золотистыми ресницами. Ничего китайского не было ни в разрезе этих глаз, ни в овале лица, ровном, точно выточенном. Чудесны были и губы, немного полные, мягкие, но красивого рисунка. И лишь брови на этом великолепном лице, совсем еще юном, чернели до лоска, как жирная сажа, — явно крашеные.
Через секунду розовые щеки девушки залила краска смущения; она отвернулась и опустила голову, но Скрябин, задав вопрос, снова заставил ее взглянуть на него.
— Ты русская? — спросил он.
Девушка ответила не сразу, может быть, хотела схитрить, притвориться не понимающей русского языка. Все-таки она ответила, но по-китайски: может быть, этот русский китайского языка не понимает и отвяжется.
— У меня мама русская, а отец китаец, — был ее ответ. — Я полукровка.
Она явно лгала: ни одной китайской черты не было в ее лице.
51
Драгоценные камни. Р. 1943, №№ 32–33. «…Моя бойсяламоза» — см. прим. к стихотворению «Ламоза» из сб. «Белая флотилия». «…городской чифан» (искаж. кит.) — городскую еду. «…на белую полотняную курму» — курма — традиционная верхняя одежда китайцев. Джангуйда (искаж. кит.) — хозяин, «…пока ее Корявый на выкуп не взял» — ср. с рассказом «Сторублевка». «…Кончены годы кровавого гнета» — неточная цитата из начальной строфы «Песни Ижевской рабочей дивизии Колчаковской армии», неоднократно цитируемой Несмеловым: «Сброшены цепи кровавого гнета, / Дружно врага уничтожил народ. / И закипела лихая работа, / Ожил рабочий и ожил завод».