В конце 1932 года Сталин беседует с секретарем ЦК КП(б) Украины Р. Тереховым, который докладывает о массовом голоде крестьян, и преподает всем образец психологии стойкого партийца в этой войне:
— Нам говорили, что вы, товарищ Терехов, хороший оратор, оказывается, вы хороший рассказчик — сочинили такую сказку о голоде, думали нас запугать, но — не выйдет! Не лучше ли вам оставить посты секретаря обкома и ЦК КП(б)У и пойти работать в Союз писателей: будете сказки писать, а дураки будут читать[3].
В эту зиму в сорока верстах от Харькова умер голодной смертью мой дед, садовод Максим Васильевич. Мне шел четвертый год, и мать, уходя в очереди, боялась оставлять меня одного, могли украсть и съесть: людоедство в станице Пашковская под Краснодаром было обыденным явлением. Такие-то сказки.
Овечкин, начинающий писатель двадцати восьми лет, взял на себя ответственность за судьбы большой казачьей станицы, когда всякое помышление о противодействии Сталину, любое проявление сочувствия «саботажникам» было самоубийственно. Он уже через неделю вступил в преступный сговор с четырьмя председателями станичных колхозов, распорядился ночью секретно вывезти хлеб, уже оформленный в заготзерно и только из-за распутицы не вывезенный на станцию в Усть-Лабинск, и тайным путем раздавал его всю зиму ослабевшим семьям. В потайной столовой (черная доска, жизнь должна замереть!) готовили похлебку, развозили дистрофикам… Израсходовали десятки тысяч пудов, и любая ревизия, одно письмецо от обиженного станичника означали бы «вышку» секретарю станпарткома.
— Но никто не настучал! — с восторгом и удивлением вспоминал он об этом осенью шестидесятого[4].
— Защита, объясните суду, какое отношение излагаемое вами имеет к литературному вопросу? Вы говорите — «война». На чьей стороне стоял ваш подзащитный? Делит ли он вместе с упомянутыми вами Кагановичем, Шкирятовым, Сталиным и их соучастниками ответственность за последствия жестокой политики против крестьян, определенные вами как война?
Не мной — товарищем Сталиным… Я утверждаю, что Овечкин, став на время первым лицом (условно — Борзовым), проявил образцовую смелость. Он рисковал единственным, что у него было — собственной жизнью — ради спасения не знакомых ему прежде людей. В пьесе об Овечкине («Говори!», автор А. Буравский, поставлена недавно Московским театром им. Ермоловой) утверждается, что «альтер эго» Овечкина Мартынов, сделавшись первым, оказался практически такой же сволочью, как и Борзов. Значит, нравственность диктуется местом в иерархии. Человек будто бы меняется от того, какой трусости (послушания, готовности на все) от него требуют. Весь жизненный пример Овечкина говорит, что это неправда. Во всяком случае — не абсолютная, повсеместная правда. Объективно подзащитный был на стороне «уважаемых хлеборобов». Формально же — да, разумеется, он делит ответственность с Кагановичем, Молотовым и другими, пишет — «мы виноваты, местный партийный актив», почему, собственно, и привлечен к разбирательству пятьдесят три года спустя. Но делит нисколько не больше, чем дворянин Радищев — за крепостное право, богатый помещик Тургенев — за торговлю людьми, статский генерал Салтыков — за бюрократическое правление в России. Литераторы формируются из аномалий. Это так же верно, как то, что биология стоит на мутациях.
— Хорошо, продолжайте.
Добровольцем, просто даже штатским человеком, «по вольному найму», Овечкин прошел трагические полгода Отечественной войны — Керченский разгром. С 20 декабря 1941 по 8 июня 1942 года он был в штатной должности писателя редакции газеты Крымского фронта «Вперед, к победе!»[5]. Гражданский наблюдатель военных проявлений общества, разве что не в белой шляпе, а в кубанке с алым верхом. И не при курганной батарее, а на перешейке между двумя морями, Азовским и Черным, где на узине в шестнадцать километров, в чудовищной тесноте дивизий, лошадей, старых орудий, повозок, в обмотках на ногах и в трикотажных подшлемниках от обморожения, были сгружены две армии — целый фронт.
4
«После всех ужасов, пережитых на черной доске, весною Темиргоевская получила краевое переходящее Красное знамя — за весенний сев» (В. Овечкин — А. Хомякову, письмо 1966 года). Раз знамя, значит, было кому работать, люди держались на ногах, могли
5
До этого, 7 ноября 1941 года, письмо А. Михалевичу: «Все мои просьбы перед военкоматом не действуют — не требуется моя категория и должность… Но я все-таки нашел другой выход. Скоро все же уйду в армию. Уже живу в казарме, имею коня, обмундирование… Теперь уже уверен — скоро буду на фронте».