Выбрать главу

Короче говоря, я хочу наперед рассказать, как проходила моя жизнь по замкнутой кривой. До 1930 года я написал еще несколько книг, чтобы после этого навсегда покончить с этим занятием. Вопрос о том, можно ли причислить меня, в сущности, к поэтам или нет, был рассмотрен в двух диссертациях прилежных молодых людей, но остался без ответа. В результате тщательного ознакомления с новейшей литературой выяснилось, что флюиды, излучаемые поэтами в новейшие времена, принимают такую разжиженную форму, что невозможно больше твердо установить различие между поэтом и литератором. На основе этого объективного анализа оба соискателя сделали тем не менее противоположные выводы. Один, более симпатичный, высказал мнение, что подобная худосочная поэзия больше вообще никакая не поэзия и, так как бессодержательная литература нежизнеспособна, можно было бы тому, что в наше время именуют поэзией, дать умереть тихой смертью. Второй, однако, был безоговорочным почитателем даже такой поэзии и поэтому считал, что лучше из осторожности признать сотню непоэтов, чем обойтись несправедливо хотя бы с одним поэтом, в жилах которого, возможно, еще течет несколько капель подлинной парнасской крови.

Я занимался главным образом живописью и китайской магией, однако в последние годы все больше и больше времени уделял музыке. Еще позже моей честолюбивой мечтой стало написать нечто вроде оперы, в которой человеческая жизнь в так называемой действительности не принималась бы слишком уж всерьез, даже высмеивалась бы, но зато сияла бы своими вечными ценностями как образ, как мимолетное одеяние божества. Магическое восприятие жизни всегда было мне по душе, я никогда не был «современным человеком» и всегда считал «Золотой горшок» Гофмана[116] или даже «Генриха фон Офтердингена»[117] лучшими пособиями, нежели все учебники всемирной истории и естествознания (правда, и в этих последних я тоже неоднократно находил, когда читал их, восхитительные вымыслы). Но тут начался период моей жизни, когда уже не имеет смысла продолжать строить и углублять сформировавшуюся и более чем достаточно дифференцированную личность, когда вместо этого заявляет о себе задача снова растворить в окружающем мире свое глубокоуважаемое «я» и перед лицом скоротечного бытия включить себя в вечный, существующий вне времени порядок. Выразить эти мысли или настрой жизни мне показалось возможным лишь при помощи сказки, а высшую форму сказки я видел в опере, видимо, потому, что больше не верил по-настоящему в магию слова нашего умирающего, употребляемого дурно и не по назначению языка, в то время как музыка мне все-таки казалась живым деревом, на ветвях которого даже могут еще вырасти райские яблоки. Я хотел сделать в своей опере то, что мне не удалось сделать в моих литературных произведениях: вдохнуть в человеческую жизнь высокий и прекрасный смысл. Я хотел воспеть целомудрие и бесконечную глубину природы и представить ее развитие до того момента, когда она из-за неизбежных страданий бывает вынуждена обратиться к Духу, далекому противоположному полюсу, а колебания жизни между обоими полюсами, природы и Духа, представить весело, играючи, во всем их совершенстве, как растянувшуюся радугу.

К сожалению, мне не удалось закончить эту оперу[118]. С ней произошло то же самое, что и с моими сочинениями. Мне пришлось расстаться с литературой после того, как я увидел, что все, казавшееся мне важным, уже тысячу раз сказано яснее, чем я смог бы это сделать сам, в «Золотом горшке» и в «Генрихе фон Офтердингене».

То же самое случилось с моей оперой. Именно в ту минуту, когда я закончил длившиеся долгие годы предварительные занятия музыкой и многочисленные варианты либретто в поисках наиболее убедительного представления смысла и содержания моего детища, я внезапно понял, что добился своей оперой лишь того, что уже давно блистательно прозвучало в «Волшебной флейте».

Поэтому я отложил эту работу в сторону и целиком посвятил себя практической магии. Если моя мечта об искусстве была самообманом, если я не был способен создать еще один «Золотой горшок» или вторую «Волшебную флейту», то зато я рожден для волшебства. Я уже давно настолько далеко продвинулся по стезе восточной мудрости Лао-цзы и Ицзин[119], что смог досконально изучить случайности и превращения так называемой действительности. Теперь я сам повелевал этой действительностью при помощи магии и, должен сказать, получал от этого большое удовольствие. Все же вынужден сознаться, что не всегда оставался в прелестном саду, называемом белой магией, а время от времени добывал себе маленькие живительные язычки огня у ее черной сестры.

Вскоре после того как мне перевалило за семьдесят и два университета удостоили меня присвоением звания почетного доктора, я предстал перед судом по обвинению в совращении с помощью колдовских чар одной девушки. В тюрьме я попросил разрешения заняться живописью. Оно мне было дано. Друзья принесли мне краски и кисти, и я написал на стене моей камеры маленький ландшафт. Таким образом, я вернулся к искусству, и все кораблекрушения, которые мне уже пришлось пережить как художнику, не смогли никоим образом помешать мне еще раз осушить эту славную чашу, еще раз соорудить себе, подобно играющему ребенку, маленький, любимый игрушечный мир и этим утешить сердце, еще раз изобразив всю мудрость и абстракцию и ощутив простую радость созидания. Таким образом, я снова малевал, смешивал краски и макал кисти, еще раз с восторгом отведал всех этих нескончаемых таинств: светлого веселого звучания киновари, глубокой, чистой желтизны, бездонной, трогающей сердце синевы и музыки их смешения в едва заметный, почти бесцветный, серый цвет. Счастливо и по-детски играл я в игру созидания и написал на стене моей камеры ландшафт. В этом ландшафте было все, чему я радовался в жизни: реки и горы, моря и облака, крестьяне, убирающие урожай, и еще множество прекрасных вещей, которые доставляли мне удовольствие. В центре картины я нарисовал совсем маленький движущийся поезд. Он взбирался на гору и уже, как червяк в яблоко, всунул в нее голову: паровоз вошел в маленький туннель, из которого вылетали клочья дыма.

Еще никогда моя игра так не восхищала меня, как на этот раз. Благодаря возвращению к искусству я не только забыл, что я заключенный и обвиняемый и у меня мало надежд провести остаток жизни где-нибудь в другом месте, кроме тюрьмы, — я часто забывал даже мои магические упражнения и казался себе в достаточной степени волшебником, малюя тоненькой кисточкой крошечное деревце или белое облачко.

Между тем так называемая действительность, с которой я на самом деле уже не имел ничего общего, старалась мою мечту изо всех сил высмеять и каждый раз снова разрушить. Почти ежедневно меня извлекали из камеры, отводили под охраной в высшей степени непривлекательные помещения, где в центре сидели, заваленные бумагами, несимпатичные чиновники, которые меня допрашивали, не хотели мне верить, орали на меня и обращались со мной то как с трехлетним ребенком, то как с отъявленным преступником. Не надо быть преступником, чтобы познать этот странный, действительно кошмарный мир канцелярий, ведомственных бумаг и актов. Из всех адов, которые человеку пришлось странным образом создать для собственных нужд, этот казался мне всегда самым адским. Как только ты захочешь куда-нибудь переехать или жениться, получить паспорт или свидетельство о гражданстве, ты всегда сразу же оказываешься в центре этого ада и должен проводить тягостные часы в душном помещении, олицетворяющем мир бумаг, где скучающие и тем не менее торопящиеся чиновники с постными лицами начнут тебя допрашивать, кричать на тебя, где, как бы просто и правдиво ты ни отвечал, с тобой будут разговаривать и обращаться или как со школяром, или как с преступником. Впрочем, подобное знакомо каждому. Я бы уже давно задохнулся и засох в этом бумажном аду, если бы мои краски каждый раз меня снова не подбадривали и не радовали, если бы моя картина, мой маленький прекрасный ландшафт не давал мне вновь воздух и жизнь.

Так стоял я однажды в моей камере перед этой картиной, когда тюремщики снова прибежали ко мне со своим скучным вызовом к следователю и хотели оторвать меня от любимого дела. И тут я почувствовал усталость и нечто вроде отвращения ко всей этой грубой и бездуховной действительности. Я подумал, что пришло время положить конец мучениям. Раз мне не разрешается без помех играть в невинные игры художника, то я, несомненно, должен был воспользоваться плодами того более серьезного искусства, которому отдал не один год своей жизни. Без магии вынести этот мир было невозможно.

вернуться

116

См. комм. к повести «Паломничество в Страну Востока».

вернуться

117

«Генрих фон Офтердинген» — роман Новалиса, см. комм. к повести «Паломничество в Страну Востока».

вернуться

118

Гессе принадлежали либретто к операм Отмара Шека «Сгоревший супруг» и «Бьянка» (см. о нем комм. к повести «Паломничество в Страну Востока»).

вернуться

119

Ицзин — древнекитайская «Книга перемен», содержащая символические высказывания. В ней обосновываются основные положения древнекитайской религиозной философии: взаимодействие Инь и Ян как женского и мужского начал, слияние которых ведет к гармонии Вселенной (см. комм, к роману «Игра в бисер», т. 4 настоящего издания).