Выбрать главу

— Вот и прекрасно! — сказал судья. — Грузите ваш фургон, и чтоб к утру вас тут не было. Заседание закрывается.

Отец круто повернулся, и мальчик пошел следом за жестким черным сюртуком, за жилистой фигурой отца, который все так же жестко и не спеша уходил с того самого места, где он тридцать лет назад спасался на краденой лошади из-под пуль полевого жандарма южан[2], угодившего ему в конце концов в пятку; пошел следом уже за двумя черными спинами, потому что откуда-то из толпы вынырнул старший брат, одного роста с отцом, но грузнее и с неизменной порцией табачной жвачки за щекой; пошел сквозь строй угрюмых лиц вон из лавки, по ветхой галерейке, вниз по шатким ступеням, мимо собак и подростков, по пухлой майской пыли — и вдруг услышал, как кто-то прошипел:

— Ишь, поджигатель!

И опять перед глазами у него все поплыло: какое-то лицо в красном тумане, ухмыляющееся, луноподобное, — мальчишка ростом чуть пониже его самого, и он ринулся в красный туман, не чувствуя ударов, не чувствуя, как его сшибли и он грохнулся головой об землю, кое-как поднялся на ноги, и снова на того, и опять, не чувствуя ударов и вкуса крови, и опять на ногах, а тот бежит, а он за ним следом, и жесткая рука сдергивает его, и резкий холодный голос:

— А ну, марш в фургон!

Фургон стоял близ дороги среди акаций и шелковиц. Сестры, толстухи в воскресном наряде, мать и тетка в грубых коленкоровых платьях и чепцах — все они уже сидели на немудреных пожитках, испытавших даже на памяти мальчика не менее дюжины переездов: погнутая железная печка, ломаные кровати и стулья, часы из маминого приданого, инкрустированные перламутром, остановившиеся в четырнадцать минут третьего какого-то давно минувшего и забытого дня. Мама плакала, но, увидев его, утерла слезы рукавом и стала вылезать из фургона.

— Сюда! — сказал отец.

— Смотри, как он избит. Я достану воды и умою…

— Сиди на месте! — повторил отец.

И он взобрался туда же с задней подножки. Отец сел на козлы, где уже устроился брат, и сильно, но не злобно дважды хлестнул мулов длинным ивовым прутом. Злости в этом не было: просто он сделал то, что позднее вошло в обыкновение у его преемников — шоферов, когда они с места давали полный газ и тут же тормозили, пуская в ход хлыст и узду одновременно. Фургон стронулся с места, мимо проплыла лавка и угрюмая, молчаливо наблюдавшая за ними толпа, и вот ее уже скрыл поворот дороги. Навсегда, — подумал мальчик. — Может быть, теперь с него хватит, теперь, когда он… И тотчас удержал свои мысли, чтобы не сказать этого даже себе. Мамина рука дотронулась до его плеча.

— Больно? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Чего там больно. Отстань.

— Ты бы смыл кровь, пока не засохла.

— Вечером умоюсь, — сказал он. — Говорят тебе, отстань.

Фургон катился вперед. Мальчик не знал, куда они едут. И никто из них никогда не знал и никогда не спрашивал, потому что всегда они куда-нибудь приезжали и в двух-трех днях пути их всегда ждал какой-нибудь пустой дом. Должно быть, и на этот раз отец уже договорился убирать урожай исполу на какой-нибудь ферме, прежде чем он… И снова мальчик прервал собственные мысли. Отец всегда так делал. В его волчьей неукротимости и отваге было что-то, вызывавшее уважение посторонних, словно его сдержанная, но неистовая свирепость не только ограждала его независимость, а и внушала им, что эта неистовая уверенность в своей правоте будет полезна всем тем, кто с ним заодно.

На ночевку они остановились у родника в дубовой роще. Ночью было еще очень холодно, но они знали, как им быть, выдернули жердь из чьего-то забора, разрубили на мелкие полешки — получился костер, искусно, расчетливо, почти скупо разложенный; больших костров его отец не разжигал никогда, даже в морозную погоду. Будь он постарше, мальчик мог бы заметить это и подивиться, почему бы отцу не разжечь костер побольше, почему бы человеку, не только навидавшемуся бессмысленных разрушений войны, но и с малых лет впитавшему свирепую расточительность ко всему чужому, почему бы ему не жечь кругом все, что ни попадется? Может быть, он сделал бы и следующий шаг в своих догадках, — быть может, этот скудный костер был порожден именно ночами тех четырех лет, когда отец с упряжкой коней (он называл их трофейными) скрывался в лесах от всех людей и в синей, и в серой форме[3]. А позже он, может быть, докопался бы и до настоящей причины; понял бы, что самая стихия огня отвечала чему-то глубинному в сознании его отца, — как стихия пороха и стали отвечает чему-то в сознании других людей, — становилась средством уберечь свое, заветное, без чего и жизнь не в жизнь, отсюда и уважение и бережливая скупость в пользовании огнем.

вернуться

2

… пуль полевого жандарма южан… — В «Непобежденных» Бак Маккаслин свидетельствует, что в Эба Сноупса стрелял полковник Джон Сарторис.

вернуться

3

… и в синей, и в серой форме… — форма северян и южан в годы Гражданской войны.