— Что с вами, Иван Алексеевич, неужели это так неприятно?
— Чего уж тут приятного, — ответил Бунин, — с этих пор я пропащий человек. — И, подсев к моему столику и кроя все на свете, он стал изливать душу. — Вам, без сомнения, известно, что, как почти все русские писатели, я кормился на еврейские пожертвования, да! И вот теперь я получаю премию, которая сделает меня несчастным. Мне не стало покоя от братьев-писателей. Вся эмиграция считает своим долгом превратить меня в соучастника ее бед, все просят взаймы. В Грассе, где вот уже несколько зим мы мерзнем от холода, необходимо срочно сделать центральное отопление, не так ли? Дело кончится тем, что скоро от премии ничего не останется, разве что один диплом. Вот тут-то все и запрыгают от радости: ну что, старый кутила, растранжирил денежки в пьянках! И с чистой совестью бросят меня на произвол судьбы. И я сдохну на соломенной подстилке.
Трудно было понять, говорит ли он в шутку или серьезно, но пророчество, прозвучавшее в его словах, к несчастью, почти подтвердилось.
Как-то вечером, когда мы с Буниным вышли из русского кабака, к нам привязался какой-то попрошайка (как правило, в местах развлечений русских водились «национальные стрелки» подобного рода). Попрошайка тащился следом и беспрерывно вымаливал у нас подачку, но, убедившись, что мы глухи к его уговорам, рассвирепел и завопил:
— Сами-то, конечно, набрались до краев, а ближнему своему даже глотка не предложите, свиньи вы этакие.
Бунин резко обернулся и посмотрел на преследователя:
— А, так ты на водку просишь, голубчик! Почему сразу не сказал, а выл, что не ел три дня. Вот возьми немного мелочи, выпей за здоровье раба Божьего Ивана Алексеевича и впредь ври поменьше!
В этом забавном происшествии проявилась одна из самых характерных черт Бунина — человека и писателя. Он ненавидел ложь не меньше, чем его учитель Толстой, и душа его особенным образом, я бы даже сказал, музыкальным чувством, всеми своими фибрами, ощущала малейшую фальшь, двуличие и притворство в литературе и жизни. Отсюда, по-видимому, та антипатия к актерам, которым в его книгах посвящены замечательные по своей ядовитости места. Люди, постоянно изображающие мнимую чувственность, не пользовались его доверием. С этим же связано и неприязненное отношение к чете Мережковских с их мистическими туманами, таинственностью и вечными символами, которые, должно быть, выглядели в его глазах наподобие крутящихся столов на спиритуалистических сеансах.
Не раз я слышал его разящие замечания относительно какого-либо незадачливого писателя или поэта: «Врет, как цыган». Незавидным было положение пустозвонов и лицемеров в присутствии Бунина. Под проницательным взглядом стальных глаз старого писателя не один из них испытывал трепет. Я вспоминаю характерный эпизод, произошедший накануне войны. Бунин намеревался встретиться в моей квартире с именитым заезжим писателем, который, если не ошибаюсь, перевел его когда-то на язык своей страны. Мы сидели втроем — иностранный писатель, моя покойная жена и я, когда в комнату вошел Бунин. Наш гость вскочил с места и, приветствуя Бунина, произнес пышную тираду, которая начиналась приблизительно так: «Могу ли я поверить своим глазам, что наконец-то действительно удостоился лицезреть достопочтенного Бунина? Того самого, с которым так давно мечтал встретиться…» — и прочее, и прочее в том же духе.
Бунин пристально на него поглядел, внимательно и до конца выслушал, пожал руку, сел на диван и, устремив взгляд в его сторону, чеканя слова, выговорил голосом громким и четким: «Сукин сын».
Мне доводилось слышать о якобы негативном отношении Бунина к евреям. Насколько я берусь судить, для подобных слухов нет основания.
Расскажу для примера о случае, который произошел в 1937 году. В связи со 100-летием со дня гибели Пушкина выдающийся танцор и пушкинист Сергей Лифарь[98] организовал в Париже замечательную выставку, посвященную поэтическому гению России. На выставке были представлены уникальные с исторической точки зрения экспонаты, такие, например, как роковой пистолет, из которого был застрелен поэт. На ее открытие Лифарь пригласил нескольких русских поэтов, с тем чтобы он прочли посвященные Пушкину стихи. Я знал, что в зале, среди прочих, наверняка присутствуют бывшие черносотенцы и уцелевшие отпрыски дома Романовых, по мнению которых русская революция была ничем иным как проделкой шайки жидов. Я выступил с чтением поэмы о еврейских похоронах в Кишиневе, воспользовавшись предлогом, что в этом произведении есть несколько строчек о Пушкине. Когда я завершил чтение, в зале воцарилось молчание, смысл которого был мне заранее совершенно ясен. Вот, мол, вечер, посвященный русскому национальному поэту (а правая эмиграция прилагала все усилия, чтобы присвоить себе право собственности на Пушкина), и вдруг именно один из них, «жидов, что сгубили Россию», пользуется удобным случаем и несет какой-то вздор о евреях. Я не знаю, сколько времени продолжалась бы в зале эта напряженная тишина, но вот на сцену поднялся Иван Бунин, обнял и расцеловал меня. И в то же мгновение послышались аплодисменты.
98
Кстати, впоследствии, когда фашисты заняли Францию, этот большой мастер танца сотрудничал с ними и был даже парижским гидом Гитлера и Геринга. После войны Лифарь каким-то странным образом удостоился демонстративного расположения советского посла Богомолова, взявшего его под свое покровительство, в то время как французские рабочие устроили ему обструкцию. Только распространившиеся слухи об этом весьма неожиданном покровительстве, которое обрел танцор-эмигрант, водивший дружбу с нацистами (в прессе публиковались многочисленные фотографии Лифаря в их обществе), помогли ему вернуться на сцену.