Никитин впервые за войну видел этот живой осколочек когда-то бывшего зеленого и милого дачного лета, теплого, покатого к реке луга около забора, заросшего малиной, пушистыми островками одуванчиков среди полуденной травы, и, лежа на спине, долго наблюдал порхание бабочки, не двигаясь в оцепенении усталости, неизвестно зачем вспоминая знакомое со школы слово, которое Эмма могла понять, и сказал шепотом:
— Баттерфляй…
— Butterfly? — Она раздвинула полудремотные ресницы, еще мгновение сонно не понимая его, с робким удивлением оборотила к нему лицо, пальцем коснулась его губ, поцеловала этот палец и прошептала: — Butterfly — english… Deutsch… Bitte, lerne Deutsch… Schmetterling, Schmetterling[56], — проговорила она по слогам и опять пальцем тронула, погладила его губы, с той же робостью ожидая, как он произнесет это слово.
— Бабочка, баттерфляй, — сказал тихо Никитин. — Очень похоже. Schmetterling? Нет, не похоже. Какое-то темное слово. Ты права, я плохо учил в школе немецкий. Ничего не помню. Отдельные слова и фразы, вроде «Ich gehe in die Schule»[57].
Она сморщилась совсем по-мальчишески, поняв лишь эту одну сказанную им фразу «я иду в школу», но продолжала смотреть внимательно, вслушиваясь в его голос, и все не отнимала легонького пальца от нижней его губы, словно осязанием проверяла звучание чужого языка.
— Bitte, sprich[58], — попросила она.
— Кажется, в седьмом классе, — проговорил Никитин, не рассчитывая, что она полностью могла понять его, — нам задали выучить стихотворение Генриха Гейне. Из учебника немецкого языка…. Ты знаешь такого поэта — Генриха Гейне?
— Henrich? Heine?[59] — Она скорчила жалобную гримаску, выражая недоумение, и быстро и доказательно заговорила что-то, однако тут же, засмеявшись, приподнялась, показала на свое ухо, на язык, поболтала меж зубов языком, как это делают дети: «блы, блы, блы», и, притворно запротестовав, ладонью зажала рот ему; она убеждала его этим, что говорить сейчас так долго на разных языках не надо, — и упала навзничь, запредельно синея глазами, стала отыскивать на потолке бабочку, выговаривая суеверно и молитвенно: «Schmetterling, Schmetterling. Lieber Gott, Schmetterling!»[60]
Она соединила кисти рук лодочкой перед подбородком и с осторожным вдохом и выдохом торопливо зашептала непонятные бегучие слова, будто на самом деле облегченно молилась, заклинала и страстно благодарила кого-то, может быть, по суеверной примете, случайную эту бабочку, залетевшую из сада в комнату, или же после ужасной ночи необычно тихое, светообильное, как радость, майское утро, или, может быть, счастливую судьбу в облике русского лейтенанта: ведь он первый защитил ее и вчера не погиб вместе с другим русским лейтенантом, позволившим ей и ее брату остаться в доме, занятом враждебными солдатами.
То, что Никитин не знал, о чем шептала она, а только воображением силился предположить, все же ревниво царапало его душу, точно в ее недавних слезах, сочувствии к нему, в робкой и виноватой нежности проскальзывало нечто ложное, искусственное, заранее настроенное на возможность защиты с его стороны в доме, где стояли озлобленные вчерашним боем солдаты, которыми он командовал.
— Schmetterling, Schmetterling, — шептала она, провожая взглядом неслышное порхание бабочки под потолком, а Никитин, уже хмурясь, вопросительно глядел на ее лицо, оно неуловимо менялось, как тогда на допросе: то отблеск страха, то чистое выражение надежды появлялись и исчезали в ее взгляде, то маленькими зеркальцами светились в грустной улыбке зубы, и, отражая улыбку, сине вспыхивали глаза, заблудившиеся где-то в солнечном сверкании потолка.
«Что я делаю? Что же будет дальше? Чем это кончится? — в растерянном поиске ясности думал Никитин. — Мы не знаем друг друга, но как будто уже знаем и не стыдимся. И она лежит рядом со мной. «Ich weiß nicht, was soli es bedeuten, daß ich so traurig bin…» Да, да, ото стихотворение Гейне, которое я вызубрил в школе. Я не досказал ей… А как дальше? Что дальше?.. «…So traurig bin…» А как же дальше?»
— Du bist… Schmetterling, — вдруг задумчиво проговорила она и, похоже было, жалея, благодарным нажатием мягко расслабленных губ поцеловала ему руку, подышала в ладонь, подумала и добавила, отделяя слова паузами: — Und… ich… bin… Schmetterling. Vadim und Emma… Verstehst du mich?[61]
— Я бабочка? — догадался и усмехнулся Никитин. — Какая-то непонятная философия, Эмма. Меня можно сравнить с бабочкой?
— Philosophic? Keine Philosophic![62]