Выбрать главу
ТРОЩЕЙКИН:

А ты груба, как торговка костьём.[1]

Пауза.

(Подходя к ней.) Ну-ну, не обижайся… У меня тоже, может быть, разрывается сердце, но я умею себя сдерживать. Ты здраво посмотри: умер двух лет, то есть сложил крылышки и камнем вниз, в глубину наших душ, — а так бы рос, рос и вырос балбесом.

ЛЮБОВЬ:

Я тебя заклинаю, перестань! Ведь это вульгарно до жути. У меня зубы болят от твоих слов.

ТРОЩЕЙКИН:

Успокойся, матушка. Довольно! Если я что-нибудь не так говорю, прости и пожалей, а не кусайся. Между прочим, я почти не спал эту ночь.

ЛЮБОВЬ:

Ложь.

ТРОЩЕЙКИН:

Я знал, что ты это скажешь!

ЛЮБОВЬ:

Ложь. Не знал.

ТРОЩЕЙКИН:

А все-таки это так. Во-первых, у меня всегда сердцебиение, когда полнолуние. И вот тут опять покалывало, — я не понимаю, что это такое… И всякие мысли… глаза закрыты, а такая карусель красок, что с ума сойти. Люба, улыбнись, голуба.

ЛЮБОВЬ:

Оставь меня.

ТРОЩЕЙКИН:

(На авансцене.) Слушай, малютка, я тебе расскажу, что я ночью задумал… По-моему, довольно гениально. Написать такую штуку, — вот представь себе… Этой стены как бы нет, а темный провал… и как бы, значит, публика в туманном театре, ряды, ряды… сидят и смотрят на меня. Причем все это лица людей, которых я знаю или прежде знал и которые теперь смотрят на мою жизнь. Кто с любопытством, кто с досадой, кто с удовольствием. А тот с завистью, а эта с сожалением. Вот так сидят передо мной — такие бледновато-чудные в полутьме. Тут и мои покойные родители, и старые враги, и твой этот тип с револьвером, и друзья детства, конечно, и женщины, женщины — все те, о которых я рассказывал тебе — Нина, Ада, Катюша, другая Нина, Маргарита Гофман, бедная Оленька, — все… Тебе нравится?

ЛЮБОВЬ:

Почем я знаю? Напиши, тогда я увижу.

ТРОЩЕЙКИН:

А может быть — вздор. Так, мелькнуло в полубреду — суррогат бессонницы, клиническая живопись… Пускай будет опять стена{1}.

ЛЮБОВЬ:

Сегодня к чаю придет человек семь. Ты бы посоветовал, что купить.

ТРОЩЕЙКИН:

(Сел и держит перед собой, упирая его в колено, эскиз углем, который рассматривает, а потом подправляет.) Скучная история. Кто да кто?

ЛЮБОВЬ:

Я сейчас тоже буду перечислять: во-первых, его писательское величество, — не знаю, почему мама непременно хотела, чтоб он ее удостоил приходом; никогда у нас не бывал, и говорят, неприятен, заносчив…

ТРОЩЕЙКИН:

Да… Ты знаешь, как я твою мать люблю и как я рад, что она живет у нас, а не в какой-нибудь уютной комнатке с тикающими часами и такой таксой, хотя бы за два квартала отсюда, — но извини меня, малютка, ее последнее произведение во вчерашней газете — катастрофа.

ЛЮБОВЬ:

Я тебя не это спрашиваю, а что купить к чаю?

ТРОЩЕЙКИН:

Мне все равно. Аб-со-лютно. Не хочу даже об этом думать. Купи что хочешь. Купи, скажем, земляничный торт… И побольше апельсинов, этих, знаешь, кислых, но красных: это сразу озаряет весь стол. Шампанское есть, а конфеты принесут гости.

ЛЮБОВЬ:

Интересно, где взять в августе апельсинов? Между прочим, вот все, что у нас есть в смысле денег. В мясной должны… Марфе должны… Не вижу, как дотянем до следующей получки.

ТРОЩЕЙКИН:

Повторяю, мне решительно все равно. Скучно, Люба, тоска! Мы с тобой шестой год киснем в этом сугубо провинциальном городке, где я, кажется, перемалевал всех отцов семейства, всех гулящих женок, всех дантистов, всех гинекологов. Положение становится парадоксальным, если не попросту сальным. Кстати, знаешь, я опять на днях применил мой метод двойного портрета. Чертовски забавно. Под шумок написал Баумгартена сразу в двух видах — почтенным старцем, как он того хотел, а на другом холсте, как хотел того я, — с лиловой мордой, с бронзовым брюхом, в грозовых облаках, но второго, конечно, я ему не показал, а подарил Куприкову. Когда у меня наберется с двадцать таких побочных продуктов, я их выставлю.

ЛЮБОВЬ:

У всех твоих планов есть одна замечательная особенность: они всегда как полуоткрытые двери, и захлопываются от первого ветра.

вернуться

1

Костьё — кости со скотобоен или от падали (Словарь Даля).