Выбрать главу
“Возьми! Тебе наш дар, наверно, будет нужен!” — Сказали пастухи и что с собой на ужин Забрали в козий мех, чья шерсть черна, тонка, Все разом ссыпали в колени старика: Пшеничный чистый хлеб, созревшие оливы, 50 В плетенке свежий сыр, миндаль, инжир и сливы. И псу-поводырю, что, вымокший, прилег К коленям старика, оставили кусок. Он, сброшен с палубы, за быстрой плыл ладьею И к берегу прибит был тою же волною.
“Винить свою судьбу не вечно нужно нам. Я благодарность шлю Юпитера сынам. Отец и мать должны всегда гордиться вами. Позвольте ж старику ощупать вас перстами. Они — мои глаза. В вас столько есть души, 60 По вашим голосам сужу — вы хороши, В вас столько доброты с изяществом врожденным. Могу сравнить ваш стан я с пальмою Латоны,[167] Которую в былом я некогда видал. К святому Делосу однажды я пристал, И там пред алтарем, у храма Аполлона Она, дитя небес, стояла вознесенной. Вы, как она, свежи, щедры и высоки — И вашу доброту запомнят бедняки. Ведь старшему из вас едва тринадцать било. 70 Когда еще вас мать на свет производила, Я был почти старик. Садись сюда со мной Ты, самый старший. Я откроюсь пред тобой. Будь добрым к старику!” “О старец благородный, Как ты сюда попал? Ведь вал морской свободно Шумит со всех сторон у нас в родном краю”.
“Купцами из Симэ[168] был принят я в ладью — Карийских берегов[169] бежал я, чтоб увидеть Страну, где уж никто не мог меня обидеть. Искал я лучших дней и добрых я богов — 80 Надежду человек всегда питать готов. Но я не мог платить и кормчим столь бесчестно На берег высажен в стране, мне неизвестной”.
“О старец благостный! Ужель ты им не пел? Ты б песней мог смягчить свой горестный удел”.
“Нет, дети! Соловей, чье пенье так прекрасно, Задобрить коршуна старался бы напрасно. Скупцам и богачам, исполненным вражды, Таланта не понять; они ему чужды. Вот с этим посохом скользящею тропою 90 Один, в молчаньи брел я тихо вдоль прибоя И слушал издали блеянье чьих-то стад, Что колокольчиком пастушеским звенят. Потом я лиру взял, и эти струны сами Душе откликнулись под слабыми перстами. Хотелось умолить мне благостных богов, И Зевса прежде всех, чтоб не был так суров. Но в это время лай услышал я ужасный. От страха вздрогнул я. Погиб бы я, несчастный, Когда бы, дети, вы на помощь не пришли 100 И палкой от собак скитальца не спасли!”
“Отец наш, правда ли, все хуже стало в мире? Ведь некогда певец,[170] играющий на лире, Безжалостных волков и даже тигров злых, Растроганных игрой, у ног видал своих”.
“О варвары! Сидел я на корме смиренно. — Слепой бродяга, пой! — мне крикнули надменно, — И если разум мой не слеп, как слеп ты сам, Ты позабавишь нас[171] и угодишь богам! — Сдержал я в сердце гнев, на смех веселья злого 110 Сомкнул свои уста и не сказал ни слова. Не стал я петь для них и бога усмирил, Что там, в груди моей, столь оскорбленным был. Симэ, сыны твои презрели Мнемозину[172] И Музу, дочь ее! Я с гневом их покину, Пускай о жизни их и смерти мир молчит, И даже имя их глухая ночь таит!”
“Пойдем же в город к нам! Совсем он недалеко, Жрецов бессмертных муз там ценят все высоко, И место на пиру тебе припасено. 120 Там яства лучшие и доброе вино У храма, где висит божественная лира, Заставят позабыть тебя всю злобу мира. А если по пути, рапсод, споешь ты нам Те гимны стройные, что так милы богам И так чаруют нас, мы скажем восхищенно, Что ты от самого их слышал Аполлона”.
“Своими я детьми хотел назвать бы вас! Да, я готов идти. Но где же мы сейчас?”
“На острове Сикос,[173] где счастлив житель каждый”.
130 Благословен Сикос, гостеприимный дважды! Когда-то приставал я к этим берегам, И вашим уж давно известен я отцам. Я был подобен им. Открыты были взоры И солнцу, и весне, и лепесткам Авроры. Я молод был, силен. На воинских полях, В боях, в ристалищах в первейших был рядах. Аргос я видел, Крит, в Коринфе был свободном,[174] В Египте я блуждал над Нилом плодородным, Но море и земля, печаль и тяжесть дней 140 Согнули тело мне, столь полное скорбей. Остался голос мне. Наивная цикада Не так ли на кусте поет и песне рада?[175] Начнем с богов! О Зевс, ты солнце высоты, Что видит, знает все, — и ты, о море, ты, И реки, и земля, и божества отмщенья, Привет вам! Слушайте, богини песнопенья, О музы, вы — мудры, и на земле у нас Не знают ничего, что бы не шло от вас”.
вернуться

167

Могу сравнить ваш стан я с пальмою Латоны... — Преследуемая Герой Лето (Латона) родила Аполлона и Артемиду на острове Делос, в родовых муках обнимая ствол пальмы.

вернуться

168

Купцами из Симэ... — По предположению Л. Бека де Фукьера, речь идет о маленьком острове, расположенном вблизи юго-восточного побережья Малой Азии (см.: Poésies. Р. 10).

вернуться

169

...Карийских берегов бежал я... — Кария — область на юго-востоке Малой Азии.

вернуться

170

Ведь некогда певец... — По преданию, фракийский певец Орфей пением и игрой на кифаре зачаровывал животных и растения: “Песнями тигров смирял и сдвигал дубы вековые” (Вергилий. Георгики. Песнь IV, 510. — Пер. С. Шервинского).

вернуться

171

...Ты позабавишь нас... — В подлиннике — Amuse notre ennui. О. Мандельштам отмечает близость этих слов и строки из стихотворения Пушкина “Поэт и толпа” (1828): “А мы послушаем тебя” (см.: Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 270).

вернуться

172

Мнемозина считалась матерью девяти Муз, которых родила от Зевса.

вернуться

173

Сикос — По предположению Бека де Фукьера, Шенье имел в виду остров Сирое (острова под названием Сикос не существует), который Гомер описал в “Одиссее” как благодатное место (Песнь XV, 403 и далее). См.: Poésies. Р. 14.

вернуться

174

Аргос, Коринф — древнейшие греческие города.

вернуться

175

Наивная цикада // Не так ли на кусте поет и песне рада? — Ср. Гомер. Илиада. Песнь III, 150—152:

Старцы, уже не могучие в брани, но мужи совета, Сильные словом, цикадам подобные, кои по рощам, Сидя на ветвях дерев, разливают голос их звонкий... (Пер. Н. Гнедича)

Свойственное поэтике Шенье явление: образ, почерпнутый в античной поэзии, преломляется сквозь призму рококо с его склонностью к изображению насекомых, обретает частичный сентименталистский оттенок (“наивная”, в подлиннике — “невинная”) и одновременно служит для предромантической характеристики поэта, который находит последнее прибежище в искусстве и полон высокой беспечности.