Я не могу не посмеяться в душе, когда вижу в высшем обществе частые примеры этой избирательной чувствительности, коей дают волю, только справившись об имени. Особенно восхитительны в этом отношении женщины. Если какой-нибудь герцог, с которым они встречались на балу или какой-нибудь вельможа, которого они считают близким другом, так как раза два с ним обедали, болен или опечален потерей одного из занимаемых им мест или лошади, они принимают такое участие в его беде, так искренне оплакивают его несчастье, так трогательно восклицают! они действительно верят, что охвачены отчаянием; ибо почти все они, будучи лишены подлинной, простодушной и непосредственной чувствительности, полагают, что эти кривляния и пустое жеманство и есть то, что ею называется.
Итак, вот я и убил полтора часа; теперь ухожу. Что я написал, уже не помню, да и писал я для одного себя, без прикрас и изящества. Написанное мною не предназначено для чужого взора, и я уверен, что когда-нибудь не без удовольствия перечту этот набросок времен моей грустной и задумчивой молодости. Пусть когда-нибудь с тем же чувством читатели прочтут то, что я напишу для всех.
АЛТАРИ СТРАХА
Древние воздвигали храмы и жертвенники, посвященные Страху[561]. Мы в Париже еще не последовали в точности их примеру. Но, учитывая, что во все времена люди глубоко религиозные замечали, что сердце — тот подлинный алтарь, который избирает Божество и что внутреннее почитание в тысячу раз ценнее, нежели все пышные обряды великолепного культа, совершение коего доверено немногим и ограничено лишь несколькими освященными местами, мы можем сказать, что никогда Страх не имел столь подлинных алтарей, как в наше время в Париже; что никогда он не становился предметом столь всеобщего культа; что весь этот город — его храм; что все добропорядочные люди стали его священнослужителями, ежедневно принося ему в жертву свои мысли и свою совесть.
Но в последние дни чувство благоговения как будто усилилось, никогда прежде это божество не было ими столь почитаемо. Когда невежественный фанатизм одних, непреклонная мстительность других, подстрекательские проповеди некоторых неприсягнувших священников[562], нетерпимость отдельных их преемников, ставших их врагами, готовы вновь погрузить нас в жестокие и отвратительные религиозные войны, залившие кровью все нашу историю; когда рожденные свободой законы готовы служить основанием для преследований, парижский департамент ободряет и радует сердца всех добрых граждан человечным, мудрым, глубоким постановлением[563], только и могущим обязать всех к той терпимости, без коей не может быть счастья. Все порядочные и просвященные люди, желающие увидеть наконец этот закон, который был бы благодеянием философов, а не произведением некогда угнетаемой, а ныне жаждущей угнетать в свою очередь секты, с нетерпением ожидают, что это постановление будет превращено Национальным собранием в государственный закон; и в то же время двадцать или тридцать безумцев, собравшихся на заседание секции[564], самовольно поносят его, и порядочные люди молчат; а людей, готовящихся воспользоваться данной им и заслуженной свободой, оскорбляет, осыпает угрозами настоящая чернь[565], то есть сборище людей, чуждых всякой справедливости, всякой человечности, недавно вооружившихся постыдными орудиями насилия и тирании: и честный человек, возмущенный такой низостью, не отверзает уст, а если становится свидетелем какого-нибудь из преступлений черни, сопровождаемых омерзительными насмешками, которые публично оскорбляют целомудрие, унижают слабость, оскверняют свободу и честь, он бежит прочь; или, быть может, он даже улыбается этим насмешкам, дрожа от страха, как бы не заподозрили, что он не одобряет, не приемлет этой трусливой и подлой жестокости.
561
563
564
565